Love 08

01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07

* * *

Едва колеблемый пахучими ночными ветерками подлесок парка чуть шелестел, будто под каждым кустом таилась парочка сонных влюбленных, а воздух сладко пах мятой травой. Летняя луна сочилась слишком уж медовым для луны светом, и Ли, который предпочел бы ураган с громом и молнией, зло спотыкался в этом приторном покое, а на вершине холма и вовсе потерял решимость бежать куда-то дальше, хотя ребенком в поисках свободы добрался аж до Саутгемптона. В белесой тени готической башни он рухнул на скамью и зарылся лицом в ладони. Но не чувствовал ничего, кроме отсутствия всяких чувств, а именно это и есть отчаяние.

Через некоторое время он услышал неуверенные шаги по гравию, а затем у него за спиной раздалось влажное, хриплое, громкое, несдержанное дыхание, словно бесстыдно дышал невоспитанный ребенок. Дыхание прерывалось легким хихиканьем. Ли не обращал внимания на того, кто притаился сзади, пока тот, поддавшись соблазну напроказничать, не закрыл ему глаза ладонями. Ли схватился за костлявые запястья и крутанул их так, что треснули жилы. Проказник взвизгнул, и Ли обернулся — там стоял парнишка, длинноволосый, с дикими глазами; явно еще один псих, беглец из готической башни, довольно уместно служившей задником их расстроенному свиданию. Ли отпустил паренька, и тот принялся бережно потирать синяки, то и дело укоризненно поглядывая на Ли, хотя хихиканье его перешло в тихий бессловесный скулеж — он застенчиво обогнул скамью и пристроился рядом. Его худенькое лицо напомнило Ли, как юнец на крыльце клиники спросил его о колоде таро, когда он забирал Аннабель.

— Я вижу, ты сбежал-таки из Башни Дурака, — сказал Ли, догадавшись, что парнишка усугубляет свои горести каким-то галлюциногеном. Тот энергично закивал и попробовал что-то ответить, но изо рта у него вылетел только невнятный лепет, в котором не было никакого смысла. Он весь, от головы до пят, страдальчески содрогнулся и закрыл бесхитростное лицо работяги рукой в изодранном рукаве.

— Сигарету хочешь?

Тот машинально протянул руку. Ли отдал ему весь остаток пачки и спичечный коробок. Парнишка, не взглянув, сунул их в карман.

— А деньги нужны?

Тот кивнул. Ли отыскал две фунтовые бумажки и около пятнадцати шиллингов мелочью. Парнишка взял деньги без благодарности и без восторга. Ли подумал, что бы еще ему дать, и вспомнил про обручальное кольцо. На сей раз в глазах парнишки вспыхнуло любопытство — у себя на ладони он увидел золотую змейку. Ли заговорил тяжким, назидательным учительским голосом.

— Мы с женой завели себе привычку совершать с нашими обручальными кольцами символические действия. Она свое проглотила.

Парнишка поднял кудлатую голову и уставился на Ли. При свете луны, должно быть, он различил на его шее огромный, лиловатый дьявольский укус с пунцовыми отметинами зубов, поскольку поднял брови, наклонился и коснулся укуса кончиками пальцев, пытливо и осторожно. Потом хихикнул опять — на этот раз как бы смутно вопрошая. От него кошмарно воняло грязью и экскрементами.

— Она расширила метафору тем, что попробовала сожрать заживо меня, — сказал Ли. — Я вовремя сбежал.

Господи боже мой, подумал он, я начинаю себя драматизировать. Парнишка пожал плечами. Он сделал несколько прерывистых попыток заговорить, но ни одного разумного звука не издал и в конце концов неудержимо зашелся в рыданиях, пока вся его исцарапанная, в струпьях, физиономия не вспухла от слез и соплей. Ли подумал, что, должно быть, он каким-то образом нанял этого парня, дабы тот изображал за него уродливое горе, как профессиональный плакальщик, — теперь, когда он сам стал так холоден и механистичен, убаюканный странным наркотиком тихих, монотонных мук. К тому же, ему нечем было вытереть парнишке глаза, поэтому придется ждать, пока таинственный фонтан слез не иссякнет. Парнишка дерганно елозил по скамье, а потом испустил жалкий, поскольку безрадостный, смешок — словно на ветру блямкнул колокольчик, — и, вскочив, и ринулся туда, откуда и возник.

В последовательности событий, что неуклонно сводили братьев и девушку спиралями вниз, к пустоте в центре того лабиринта, что они сами между собой возвели, этот безымянный парнишка сыграл роль шута в елизаветинской драме, уподобился точке отсчета за рамками событий, но внутри иной логики — беспощадной логики неразумения, по которой все видения выходят полоумными, все поступки — несогласованными, а все реакции — непредсказуемыми. Именно такая логика теперь управляла Аннабель.

Незрячими руками сомнамбулы она обшаривала свои комнаты, пока не отыскала таблетки, которые Ли давал Баззу, чтобы усыпить его, и обнаружила, что в пузырьке их осталось всего четыре. Хоть они могли принести ей лишь столько-то облегчения, она проглотила их и решила лечь на диване, а не возвращаться в постель, где ее огорошили так недавно и с такой силой. Несмотря на барбитураты, спала она прерывисто и неглубоко — ей снились сны, которые она всегда принимала за воспоминания, поэтому проснувшись наутро, она вспомнила, как венчалась в церкви, вспомнила купленное родителями черное креповое платье, к которому полагалась густая вуаль — из тех, что носят вдовствующие королевы. В руки ей совали букеты высохших роз, а орган играл «Вечный Отче, спаси своей силой», и Ли становился все больше и больше, пока его золотое тело не заполнило все сводчатое здание и не стало самим зданием.

Утро было столь же прекрасным, как предшествовавшая ему ночь, и на залитой светом кухне она приготовила небольшой завтрак. Поставила на стол две тарелки и решила, что если Ли вернется к восьми часам, убивать себя она не станет. В пять минут девятого она услышала на лестнице его шаги, но к тому времени уже повесила на колышек буфета его чашку, а тарелку и блюдце поставила на полку.

Увидев ее неожиданно безмятежной, Ли задался вопросом: не стерла ли она из памяти события минувшей ночи или, может, воздействовала на них силой своего воображения и обратила их к собственной выгоде, так чтобы суметь жить дальше? Все могло продолжаться по-прежнему или же столь неощутимо сместиться от плохого к худшему, что и он сам этого не заметит. Он попросил у нее денег на дневные расходы, и поскольку в сумочке она ничего не нашла, то отправила его к копилке. Жестянка оказалась так набита купюрами, что крышка уже не закрывалась, и после того, как Ли ушел на работу, Аннабель вытряхнула деньги на пол спальни и по-турецки уселась пересчитывать их в узких лучах света, что проникали внутрь сквозь щели в заколоченном окне. В банке оказалось больше сорока фунтов.

Свадебное платье у нее было черным, поэтому теперь она выбрала простое длинное и белое, из хлопка, с квадратным вырезом и длинными узкими рукавами. В зеркале примерочной кабины она разглядела возможность еще одной совершенной незнакомки, столь же безразличной к непристойным соцветиям плоти, как утопленница Офелия, поэтому и волосы себе Аннабель выкрасила, чтобы полностью разлучить свое новое тело со старым, а потом и накрасила лицо в салоне красоты. Ее очень удивило, каким холодным, жестким и безликим оказалось это новое лицо. Все деньги, оставшиеся после такого кутежа, она разорвала на мелкие клочки. День мягко клонился к вечеру.

Она извлекла все свои старые альбомы и тоскливо перебрала страницы — каждый штрих цветного карандаша или грифеля некогда был для нее живым; рисунки ее никогда не соотносились с теми предметами, которые могли изображать на первый взгляд, но сами рисунки были для нее вполне осязаемы. Однако рисовать она больше ничего не могла, поэтому пришлось напропалую экспериментировать с собственным телом, и теперь эти опыты должны были завершиться стиранием начисто: ведь ей не удалось превратиться в живой портрет девушки, которой никогда не существовало. Время от времени она вздрагивала, слыша голоса из квартиры наверху, или когда сквозь мутные окна тонкой струйкой просачивался шум с улицы. Ее тревожила чрезмерная острота всех ощущений, она не понимала, зачем наверху так орут, или почему машины снаружи рычат так тигрино. Ее скорее раздражало, нежели беспокоило, если время от времени она улавливала еле слышное дыхание и едва ощутимое шевеление фигур на стенах, а альбомная бумага царапала пальцы, как наждак. Застигнутая врасплох нахлынувшей восприимчивостью, на руке у себя вместо волосков и пор она различала щетину и ямы. Аннабель не успела досмотреть до конца все альбомы, когда Ли снова вернулся домой.

— Что ты здесь делаешь? — рассерженно спросила она.

Если б она дала ему раскрыть рот, он сказал бы ей то же самое, потому что сперва ее не узнал. По какой-то невообразимой случайности она выбрала для волос тот же оттенок полированной меди, что был у психиатрессы в клинике, но черные тени у глаз, огромные ресницы, дуги бровей, карминный цвет губ и темно-красные ногти оживили в нем самые первые воспоминания о матери, когда та еще не перешла на более броский грим; белое платье на Аннабель было того же покроя, что и ночная рубашка, в которой похоронили тетку; однако посреди разбросанных рисунков она сидела так, как могла только Аннабель, потому Ли наконец признал в этой составной фигуре свою жену, хотя настолько обалдел от недосыпа, что она запросто могла оказаться галлюцинацией. Пока он был погружен в обыденную школьную атмосферу, казалось едва ли возможным, что Аннабель видоизменится настолько, что от нее не останется ничего знакомого, кроме некоторых угловатых жестов.

Его настолько поразила эта новая нерушимая блистательность ее взгляда, что он не заметил: в глазах ее больше ничего не отражалось. С мерцающими волосами и этим невообразимым лицом, размалеванным синтетическими красными, белыми и черными красками, она выглядела в точности как одна из тех странных и великолепных фигур, которыми эстеты эпохи барокко любили украшать свои искусственные гроты — тех atlantes composés[1], выточенных из редких пород мрамора и полудрагоценных камней. Превосходное изваяние, выкристаллизовавшееся из Аннабель, не сохранило от той женщины, которую он помнил, ничего, кроме общих очертаний, ибо все конструктивные элементы претерпели метаморфозу: цирконы или шпинель заменили глаза, волосы заново сплелись из золотых нитей, а рот покрылся алой эмалью. Уже не уязвимая плоть и кровь — а новый, неподатливый материал. Аннабель могла бы шагнуть прямо в джунгли на стене и прекрасно вписаться рядом с плотоядными цветами или деревом, проросшим женскими грудями, ибо теперь принадлежала только себе самой, стала всемогущей белой королевой и могла перемещаться на любую клетку шахматной доски.

— Уходи, — сказала она Ли. — Оставь меня в покое.

— Боже милостивый, — произнес Ли. — Le jour de gloire est arrivé[2].

Он не мог не засмеяться такой перемене — наконец грянула та революция, которой он одновременно страшился и жаждал, и вот он полностью разорен, ибо любить в этом великолепном существе ему больше нечего. Теперь все будет совершенно иначе — она отослала его прочь даже без благословения.

— Уходи, — повторила она. — И не возвращайся, не возвращайся никогда. Видеть тебя не хочу.

Она была неимоверно прекрасна — так и лучилась захватывающим восторгом; Ли вскоре прекратил смеяться, ибо его охватила убежденность, что она так великолепно вырядилась только ради его брата.

— Значит, он вернулся, да? И вы с ним поладили?

— Чего ты ждешь? — спросила она. — Убирайся.

Он рассвирепел, когда понял, как обильно у него слезятся глаза, будто от какого-нибудь ослепительного сияния; выдавил из себя слова прощания, пожал плечами, уронил портфель на пол и оставил ее, хотя в кармане у него было всего девять шиллингов и шесть пенсов, а идти — совершенно некуда.

Она же едва осознала, кто он, если не материализовавшийся рисунок из ее альбомов; она даже забыла, что поставила на нем тавро. Когда она снова склонилась над листом, прядь желтых волос упала на набросок вождя могавков, шагающего по крыше, и она подавила вопль — ей показалось, что о лист гулко стукнулась желтая змея. Только коснувшись змеи пальцем, она убедилась, что это ее волосы, хоть при нынешней желтизне они выглядели чем-то неестественным. Потом она осознала медленное ритмичное громыханье — должно быть, биение ее сердца, а вслед за ним различила отрывистую дробь собственного пульса. С нетерпением она ждала прихода темноты — возбужденные чувства превратили ее бдение в тяжкую муку; когда стемнеет, она войдет в спальню, заклеит двойные двери липкой лентой, повернет над камином заржавленные газовые краны, ляжет на кровать и позволит себе окончательно исчезнуть, но, думала она, может быть, хоть солнце не перестанет сиять в эту ночь ночей. При этой мысли она застонала, охваченная ужасом и паникой. В квартире не было часов, а потому она не могла сказать, тянется время или нет.

Получив свободу, Ли не знал, что с нею делать. Он посидел на краю тротуара у своего бывшего дома, прикрывая глаза от солнца, онемев от бессонницы и потрясений. Так и не придумав ничего лучше, он пошел в парк и три или четыре часа проспал на траве. Проснулся в прохладных синих сумерках, что подписали приказ об освобождении Аннабель. Ли проголодался и в поисках кафе спустился по склону к дороге у доков, Аннабель же тем временем соскребла чешуйку лака, отставшую от ногтя, пока она заклеивала верхние щели дверей, и поцокала от досады языком — на смертном одре ей хотелось выглядеть совершенной. Но затем подумала: от чуточки несовершенства зрелище окажется еще трогательнее, а кроме того, самое главное — покончить со всем этим побыстрее и не переживать из-за впечатлений, ведь смерть сама по себе сделает ее достаточно впечатляющей. Она застелила постель чистыми простынями, ибо те, что остались с минувшей ночи, были все испятнаны фальшивыми страстями, а ей не хотелось умирать на простынях, где она воспользовалась своим телом и воображением для того, чтобы избавиться от фантазий, и где это ей так кардинально не удалось. Приход ночи по расписанию вселил в нее некоторую уверенность, она действовала быстро и энергично. В кафе Ли завязал беседу с двумя скучающими дальнобойщиками, дергавшими рычаг игрального автомата, и вскоре оказался в баре.

То было мрачное и голое место, хотя какой-то старик играл на расстроенном пианино, а кучка изможденных шлюх то и дело порывалась что-то спеть. Ли пил то, чем угощали дальнобойщики, и позволял одной шлюхе скалиться ему — ее жиденькая болтовня плямкала у него в ушах дождевыми каплями. Впервые столкнувшись с явлением отказа, свое состояние он мог определить лишь как безусловное горе, усугубленное негодованием, и он пытался ухватиться хоть за какое-нибудь карательное деяние или, по меньшей мере, приглашение незнакомки, которые дали бы ему возможность перечеркнуть этот отказ и восстановить самоуважение.

Как по заказу, едва негодование достигло пика, в бар вошла все та же Джоанна — вечный нежданный призрак, как всегда, угрюмая и еще более соблазнительная, чем он помнил; если только он сам не приписал ей этой дополнительной соблазнительности — его детектор подсказывал, что она свободна. Она немедленно заметила Ли, хотя сперва перекинулась несколькими словами с человеком средних лет, сидевшим в углу с группой уже отупевших пьянчуг, и только потом подошла к своему учителю и разыграла перед ним столь агрессивную самозащиту, что он и помыслить не мог, какой нервной дрожью ее колотит при виде его — доступного и в одиночестве. Полукруглые брови придавали ее мягкому, белому, неподвижному лицу вид кинозвезды тридцатых годов. Пианист наяривал «Розы Пикардии», и Ли знал, что все обрыдло, прокисло и неизбежно; он соблазнит это доверчивое дитя, чтобы еще раз укрепиться в собственной аморальности, и снова погрязнет в трясине отвращения к себе; а потому он одарил ее своей ослепительной улыбкой и дождался, пока она к нему подсядет, чтобы можно было начать действовать.

На ней было короткое платьице в обтяжку из какой-то вульгарной набивной материи, и Ли, увлекшись отвращением к ней, от которого значительно обострялись все его намерения, подумал, как ему удалось закоротить временную шкалу старой поговорки «вернулся на круги своя». Джоанна была из дрянных девчонок с задворок его детства, а теперь, когда Аннабель бросила его, он необратимо вернется к тому же типу женщин, откажется от работы и образования, быть может, запишется в торговый флот или пойдет вкалывать на стройку. Он изголодался по банальности. Субботняя драка, наконец, дала ей причину с ним заговорить; и она поблагодарила его с придыханием, чуть ли не застенчиво, переминаясь с ноги на ногу, и только потом уселась на лавку, покрытую драным пластиком, тщательно избегая касаться Ли.

— Это мой папаша, — сказала она неожиданно, мотнув головой в сторону пьяного мужика. — Он тут каждый вечер, пьянь.

Теплоты в ее голосе не было.

— А мать твоя куда ходит?

— Она умерла, — ответила Джоанна равнодушно.

Они были из тех семей, которых стыдится улица: запойный папаша, промышляющий хитрыми сделками по части подержанных машин, и его нелюдимая блядовитая дочка, живут вместе ко взаимной досаде и частенько громогласно выясняют отношения в жалком домишке, где добром и вспомнить-то нечего. Истосковавшись по грубости, Ли положил руку ей на бедро так резко и откровенно, что она вздрогнула. Она не ожидала, что ее начнут клеить так быстро — ведь Ли спас ее в похожей ситуации всего какую-то пару вечеров назад, а кроме того он — учитель, хотя сегодня, похоже, то ли в подпитии, то ли просто какой-то не такой, как в классе. Тем не менее, она ожидала хоть немного утонченности, а потому рявкнула:

— Руки прочь!

Ли с восторгом услышал в ее голосе подвизгиванье базарной торговки и предложил выпить. Она согласилась на полпинты «шанди»[3] и, то и дело хихикая, принялась по чуть-чуть отхлебывать, поглядывая на Ли поверх края стакана, отчего на него с такой силой нахлынули воспоминания о ранней юности, что ему стало и приятно, и противно одновременно. Джоанна злилась на себя оттого, что казалась такой нескладехой, но ничего с собой поделать не могла, поскольку страшно стеснялась. Когда он предложил ей сигарету, она закашлялась от первой же затяжки и, понимая, что еще больше выдала свою неотесанность, ушла в себя и надулась. Угрюмо нахохлившись в своем узеньком платьице, она смотрела на Ли с плохо скрываемой враждой. Но когда из бара вышел отец, она заметно расслабилась; теперь можно было вести себя свободнее.

— Пошел макли свои крутить, — пояснила она и загасила окурок. При этом шуршащая копна ее волос коснулась его щеки, и Ли неожиданно для себя самого, вне всякой связи с предполагаемым соблазнением, но лишь потому, что их ломкая текстура так мало напоминала обычные девичьи волосы, куснул их, чтобы только попробовать на вкус эту странную, белую, пушистую массу. Джоанна затрепетала и напряглась — такое неожиданное заигрывание ее тронуло; потом пожала плечами, вздохнула, огляделась, не наблюдает ли кто за ними, и поцеловала его прямо в губы с распутным самозабвением. А затем отодвинулась чуть дальше по лавке, но уже не хихикала. Вытянула перед собой руки и стала рассматривать ногти, ожидая его следующего хода.

Глаза у нее были простодушно-голубого оттенка, а полные мягкие губы цветом и отчасти даже формой напоминали старомодные махровые розы. Когда она говорила, голос звучал резко и несколько негармонично и временами безжалостно резал слух, точно ножом скребли по тарелке, а смех всегда казался презрительным, поскольку сильно скрежетал, — однако говорила она редко, а смеялась еще реже. Под прослойками детского жирка, защитной маской обволакивавшего уязвимые черты ее будущего лица, угадывалась пытливость и, быть может, требовательность. То и дело Ли заставал на ее лице выражение голодного любопытства, и не исключено, что именно жаждой насытиться и объяснялся тот ее поцелуй. Кем бы она ни была, Джоанна лишь изображала доверчивое дитя или становилась доверчивым дитя время от времени, когда никакие указатели больше не подсказывали ей, как поступать. Набираясь уверенности в присутствии Ли, прекратив нервно теребить зубами уже распухшую нижнюю губу, она явила ему признаки ума незрелого, но острого. Полностью отдавшись такому приключению, как Ли, она один за другим разворачивала перед ним свои терпкие лепестки; хотя об отце и его образе жизни она говорила с саркастическим сожалением, несчастной она отнюдь не казалась. Но явно было одно — она изголодалась по новому обществу, и когда подошло время закрытия, именно она предложила немного погулять вместе по парку, не успел еще Ли сам воспользоваться этим древним эвфемизмом.

Походка ее была прыгучей и пружинистой, а голову она держала на ходу так высоко, что вся масса волос не просто свисала на спину, а летела следом, струясь, точно напитанная собственной энергичной грацией. Шла она, как женщина, которой абсолютно удобно в собственном теле. Хотя небо на западе еще светилось прожилками зеленого и розового, сверху уже сияла блудливая луна, и стоило им войти в парк с южной стороны, как Ли — сентиментальный, неунывающий, не вполне циничный и привыкший в любых обстоятельствах искать лучшее, — отдался во власть не знающей вины ночи.

Ни единый лунный лучик не осмеливался пронизать абсолютную ночь затемненной спальни Аннабель, когда та во тьме взобралась на стул, чтобы дотянуться до заржавевших и неподатливых газовых кранов. Но ничто не могло поколебать ее решимости. Утонченное удовольствие охватило ее, когда послышалось первое слабенькое шипение газа, врывающегося в комнату. Аннабель знала, что потребуется немало времени, но, подобно Офелии, с радостью отдалась течению реки — легкая и безвольная, словно бумажная лодочка. Записок или писем она не оставляла, ни страха, ни боли не чувствовала — теперь она была довольна. Ни на миг не задумалась она о тех, кто любил ее, не пожалела их, ибо всегда считала их лишь гранями той себя, которую сейчас собиралась уничтожить, поэтому в каком-то смысле забирала их с собой в могилу, а значит, естественно, что они сейчас должны вести себя так, словно никогда ее не знали.

Арену парка же заливал лунный свет, и там все было ярко, как днем, только без красок. Посеребренные деревья отбрасывали на траву едва видимые тени, и каждая травинка, каждая ромашка, каждый бутон и цветок сияли отчетливо и ясно. Вся южная сторона заросла гораздо более пышным лесом, чем северная, и девушка со своим мужчиной сошли с дорожки и пошли сквозь сырой подлесок меж выбеленных стволов, пересекая полосы света, пока не заметили перед собой безмятежные белые колонны миниатюрного храма. Все было спокойно, все ярко. Бледный свет, как по волшебству, преобразил безвкусное платьице Джоанны в короткую тунику из смутных леопардовых клякс, а в волосах у нее запуталось несколько веточек и листиков. Выглядела она очень юной, но и очень искушенной. В нынешнем настроении Ли могла бы привлечь любая девушка, но об этой, что шла сейчас по пестрому лесу, любой бы подумал: она сулит всевозможные соблазны. Она могла оказаться иллюзией, игрой лунного света и благоуханного воздуха летней ночи, да и впрямь, если смотреть на нее, как на изукрашенную цветами искусительницу, она была искусственным созданием его привычно романтического воображения. Ли очень хорошо знал, что она — просто непутевая школьница, но бывают ситуации, когда для своей же пользы необходимо верить внешнему впечатлению; вдобавок его утешало знание о том, что под лунным флером скрывается крепкое тело: чем бы она ни была в реальности, но, так или иначе, она была вполне реальна.

Аннабель уже засыпала, погружалась в глубокий сон, бывший прелюдией комы, бывшей прелюдией пустоты, и ощущала, как тает ее внешний облик и очертания перестают определять ее. Ли же был совершенно свободен возлежать с любвеобильной девчонкой в траве у храма далеко на готическом севере, а когда стало так поздно, что ее отец уже наверняка храпел у себя в постели, она повела его домой. Они спустились в город, выйдя через аморальные ворота, что не разрешали и не воспрещали доступ, будто отвергали саму нравственную проблему под предлогом того, что она неверно сформулирована. У двери своей спальни Джоанна прислушалась к папашиному храпу, а Ли тем временем разделся. Все стены у нее были покрыты фотографиями популярных певцов, над кроватью висела пара лент с конкурсов красоты; мебель из апельсиновых ящиков украшали рюшечки розовато-лилового тюля, однако грязное белье, которое она поспешно пнула под кровать, доказывало, что в глубине души она все-таки шлюха.

Но шлюха чувствительная, и теперь, когда он никуда не денется с крючка, на нее напала запоздалая сдержанность. Она робко приблизилась к постели, двигаясь нечетко, точно голая девушка под водой, распустив по плечам колючую дымку волос; ей всегда нравилось протаскивать своих мальчишек домой под носом у отца, и теперь к этому удовольствию примешивался соблазн запретного плода — ее учитель! женатый человек! — однако ни с того ни с сего она оробела перед ним, поскольку снова и снова исписывала его именем задние корочки своих тетрадей из чистого наслаждения вырисовывать его, а на обложке тетради по основам гражданственности даже попробовала изобразить «Джоанна Коллинз», но быстро стерла. И теперь ей хватало соображения понимать: ни единым жестом, ни единым словом не должна она выдать того, что так юно и глупо в него втюрилась. Поэтому она прикрыла лицо ладонями и улыбнулась между пальцев едва ли не стеснительно.

И хотя Ли было нужно всего лишь чуточку утешения, он почувствовал, как тает его сердце, а от такого переживания он отвык уже давно. Он протянул к ней руки.

Она обвела пальцем татуировку у него на груди, но ничего не спросила; втроем в постели было бы для нее чересчур, и она выключила свет, чтобы не видеть, как он выставляет свое сердце напоказ и что там за имя на этом сердце. В осязаемой тьме все оказалось очень просто и удовлетворительно; они остались довольны друг другом, несмотря даже на то, что в беспомощности сна он цеплялся за нее, как утопающий, а она не догадывалась, насколько отчаянно он нуждался в любви. От этого ей стало не по себе.

Она разбудила его рано; он должен уйти от нее, пока не проснулся отец, а ей предстоит еще заканчивать домашнее задание. «Боже милостивый, — подумал Ли, — я трахнул одну из моих учениц». Он прощупал совесть на предмет первых угрызений, как пробуют языком зуб, который подозревают в зарождении боли, но сколько бы ни старался, никаких сожалений не почувствовал. Это его озадачило; он так привык к громоздкой механике греха и вины, что совершенно забыл: понятия эти и не проникали в его сознание до того, как он встретил Аннабель. С Джоанной они договорились встретиться вечером.

— А как же твоя трехнутая жена? — спросила она с легкой сдержанностью.

— Я б на твоем месте, киса, не забивал себе этим голову, — беззаботно ответил Ли. — В конце концов, это же она меня выставила, разве нет?

Он оставил Аннабель в таком очевидном здравом рассудке. Он не бросал ее, поскольку это она его отвергла. А раз следует поступать правильно, потому что это правильно, то чего ради ей пришлось бы симулировать жизнеподобие, которое ее не удовлетворяет? Теперь же трансформация достигла завершающей, невозможной стадии; теперь Аннабель вытянулась на постели, раскрашенная кукла с посиневшими конечностями, и за нее уже никто не отвечал. Ли вернулся домой только взять немного денег и кое-какую одежду. Он нашел ее в спальне. В ногах у пестрого трупа скорчился Базз.

— Я думаю, тебе стоит поставить ногу ей на шею, — произнес он. — Тогда я тебя сфотографирую со скрещенными на груди руками, понимаешь, а нога твоя будет попирать ее горло. Типа, в позе победителя.

Над ее глазами уже роились мухи. Базз содрал с окон доски, но запахом газа пропиталось все, и спасать Аннабель, очевидно, было уже слишком поздно. Ли замахнулся на брата, тот грохнулся с кровати на пол. Они затеяли нудную перебранку о том, кто больше виноват, ибо исправить можно все, кроме смерти.


[1] Искусственных атлантов (фр.).

[2] Настал день славы (фр.).

[3] «Шанди» — смесь пива или портера с лимонадом или безалкогольным имбирным пивом.


Advertisements

4 Comments

Filed under men@work

4 responses to “Love 08

  1. Timur

    Вот бы перевел, Макс, “Плотницкую готику” Гэддиса….

    Like

  2. Pingback: Love 09 | spintongues

  3. Pingback: under the boardwalk | spintongues

Leave a Reply

Fill in your details below or click an icon to log in:

WordPress.com Logo

You are commenting using your WordPress.com account. Log Out /  Change )

Google+ photo

You are commenting using your Google+ account. Log Out /  Change )

Twitter picture

You are commenting using your Twitter account. Log Out /  Change )

Facebook photo

You are commenting using your Facebook account. Log Out /  Change )

Connecting to %s

This site uses Akismet to reduce spam. Learn how your comment data is processed.