Category Archives: men@work

under the boardwalk

вчера закончился наш сериал:

  

книжка в свое время выдержала два издания (там же отзывы наших читателей)

01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07 | 08 | 09


другие новости:

“Кольта” посчитала нас в числе “звезд российского рока”, oh well

Миф” в “Сапсане

Миф” в зубах у фотомодели

сэнсэй на руле

ну и о “Времени свинга” стали писать что-то человеческое


Advertisements

Leave a comment

Filed under men@work, talking animals

Love 09

01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07 | 08

Послесловие

«Любовь» была написана в 1969 году, и все выведенные в ней персонажи — не совсем дети Маркса и «кока-колы», скорее — дети «нескафе» и Государства Всеобщего Благоденствия, — чистые, идеальные продукты тех дней социальной мобильности и сексуальной вольности. Первоначально я хотела что-то написать об этой повести и о том, как я отношусь к ней сейчас, почти двадцать лет спустя, как отношусь к тому, что теперь кажется чуть ли не зловещим разгулом мужского перевоплощения, к ее ледяной трактовке безумной девушки и острому аромату несчастья. А также к витиеватому формализму ее стиля, имеющему прямое отношение к тому произведению, из которого я почерпнула замысел «Любви», — роману чувств писателя начала XIX века Бенджамена Констана «Адольф»[1]; меня охватило желание написать некую современную, простонародную версию «Адольфа», хотя сомневаюсь, что кто-нибудь смог заметить сходство после того, как я все это размочила в эссенции английской провинциальной жизни, тройной перегонки.

После этого я подумала, что лучшим способом поговорить о повести, наверное, будет ее как-то дописать. Я сильно изменилась с 1969 года, мир — тоже; я стала милостивее, мир — безотраднее, и персонажи «Любви» уже нервно подступают к среднему возрасту, который, как они когда-то считали, никогда не наступит: они были уверены, что мир рухнет раньше.

Разумеется, я не могу воскресить Аннабель; ей не могло бы помочь даже феминистское движение, а альтернативная психиатрия только бы все ухудшила, если это возможно. Повесть заканчивается настолько категорически и таким неопровержимым утверждением, что немного бестактно вытаскивать ее мужа и деверя, всех любовников и врачей из текста — гроба Аннабель — и воскрешать их. Но такт и хороший вкус, в любом случае, занимают в этой повести не самое видное место.

Сначала мелкие роли.

Хотя супруга преподавателя философии появляется лишь в роли второго плана, мне кажется, я не отдала ей должного в те дни, когда считала, что матери сами во всем виноваты. Тогда я не понимала, чего она так бесится. Теперь — понимаю.

В начале семидесятых она стала радикальной феминисткой, а теперь живет на глухой ферме в Уэльсе с тремя другими женщинами, двумя отличными приемными детишками и стадом коз. Она знает вторую жену Ли Коллинза Рози, а также Джоанну Дэвис (см. далее) из Гринэм-Коммон[2], но вспоминает свою гетеросексуальную жизнь как дурной сон, от которого давно очнулась, а кроме того, Ли был всего лишь одной из многих неудачных попыток найти выход ее недовольству, да и имени его она вспомнить никогда не могла, не заглянув в шпаргалку.

Муж ее добился опекунства над их тремя детьми; решение суда она не опротестовывала. Душу он обрел ценой повышения по службе и публикаций. Остался в той же должности, даже в той же самой квартире, но дети выросли, называют его «благословенным», и теперь, хотя они уже почти взрослые, он по-прежнему ведет кружок для отцов-одиночек в городском культурном центре, координатор которого — Рози Коллинз.

Ли — безосновательно — подозревает их в степенной и скрытной связи. Но все гораздо хуже. Они обсудили возможность романа и решили, что лучше не стоит. Но все еще хуже, поскольку семнадцатилетний сын жены преподавателя философии спит с пятнадцатилетней дочерью Коллинзов в той же самой постели под той же репродукцией арлекина Пикассо «голубого периода», теперь несколько выцветшей. (Провинциальная жизнь отличается удивительной последовательностью.) Рози водила дочь в клинику семейного планирования, но Ли об этом не говорит, поскольку убеждена, что он способен на убийство в том, что касается их дочерей.

Крашенная психиатресса вскоре после событий, описанных в повести, оставила Национальную Службу Здравоохранения ради частной практики, но все же успела прописать Ли после самоубийства Аннабель транквилизаторы такой крепости и в таких количествах, что он буквально превратился в зомби.

Теперь она входит в совет директоров консорциума, управляющего сетью крайне дорогих реабилитационных центров для очень богатых торчков. Кроме того, она директор трех фармацевтических компаний, ведет на радио горячую линию по неврозам и написала документальный бестселлер «Как преуспеть, несмотря на то, что вы женщина». Страстный поборник гормональной терапии. Ездит на «порше» — довольно быстро.

У Джоанны Дэвис хватило животного чувства самосохранения, чтобы, узнав о происшедшем, никогда больше не иметь дела с Ли. Пока он пребывал в отпуске по семейным обстоятельствам, она бросила школу и сбежала из дома в Лондон.

Человек, с которым она познакомилась в поезде, устроил ее официанткой в безалкогольный бар в Сохо. Затем она занялась стриптизом, притом вполне успешно, а когда в начале семидесятых грянул бум журнальчиков мягкого порно, можно сказать, прославилась и скопила достаточно, чтобы взять закладную на квартиру в одном из престижных многоквартирных домов на Финчли-роуд, а также купить в рассрочку спортивную машину. Эта уютная жизнь резко оборвалась, когда она забеременела в результате сделки за наличный расчет с одним саудовским наследником королевской фамилии.

После аборта она почувствовала, что если ее жизнь в самом деле стоит больше жизни ребенка, которого она в себе носила, то она не может больше снимать с себя одежду за деньги, а должна подыскать другую работу. Но ни одна работа, не завязанная на ее сексуальности, не предоставляла достаточного дохода, чтобы продолжать выплачивать за элегантные квартиру и машину; так что от квартиры и машины пришлось отказаться. Джоанна быстро радикализовалась.

После долгих уговоров новых друзей-сквоттеров она втерлась на подготовительные курсы в политехническом институте и уже несколько лет работает в службе социального обеспечения лондонского района Ламбет, специализируясь на стариках.

Клиенты ее любят, называют Блондинкой, но времени на мужчин младше шестидесяти пяти у нее не очень много, если не считать обожаемого крошку-сына, зачатого в приступе беспамятства после демонстрации в поддержку шахтерской забастовки летом 1984 года. Они с сыном живут в коммунальном доме в Талс-Хилле. В последних местных выборах она безуспешно баллотировалась от лейбористов — проиграла кандидату Альянса[3], но на следующий раз район ей пообещали наверняка.

Она знает Рози Коллинз из Гринэм-Коммон, но фамилия Коллинз недостаточно редкая, чтобы ей о чем-то напоминать, да и особых причин думать о Ли у нее никогда не было; чего ради? Да и времени, на самом деле, нет.

Каролина… сейчас диктор телевидения на одном из коммерческих каналов. После того, как ее первый брак — с тележурналистом — распался, она вышла замуж за молодого адвоката, который только начинал делать себе имя; теперь ему это удалось. У них дом в Кентиш-Тауне, загородные дома в Саффолке и Дордони и круглосуточная няня для дочери Эммы. Сын Каролины от первого брака Гарет — в пансионе. Сама она недавно вступила в Социал-демократическую партию.

Сначала я думала, что Баззу не суждено никакого определенного будущего, кроме тюрьмы, — либо за торговлю наркотиками, либо за нанесение тяжких телесных повреждений. Потому что суть натуралистической художественной литературы — правдоподобие; для того, чтобы заставить читателя добровольно преодолеть в себе неверие, писатель вынужден наделять своих персонажей судьбами правдоподобными, а не жизнеподобными, и тут, поскольку жизнь — не продукт человеческого воображения, таятся бесконечные сюрпризы. Правдоподобно и морально удовлетворительно будет отправить Базза на несколько лет за решетку, хотя господи спаси других заключенных той тюрьмы; но реальная жизнь иногда выкидывает и такие фортели:

В 1969 году Базз еще дожидался исторического мига своей славы, и именно поэтому он — самый расплывчатый из всех персонажей повести. Если бы вы тогда с ним встретились, то решили бы, что это — увядшее цветкоподобное; на самом же деле он дожидался наступления панка, и если б ему удалось всеми правдами и неправдами пережить следующие четыре-пять лет, не сдохнув и не сев на иглу, то потом он бы стал богатым и знаменитым.

Он добавил к имени третью «з» (Баззз) и не без шика рулил несколькими первыми панк-группами, однако чуть ли не больше всего на свете ему всегда нравилось закатывать вечеринки, и себя он нашел в самой сущности «Маски Красной смерти»[4], приданной наиболее удачным загулам, устраивавшимся в клубах, которыми он управлял в Лондоне, а с 1977 года — и в Нью-Йорке, где он также с некоторым успехом спекулировал недвижимостью.

Теперь он живет в параноидальном уединении в пентхаузе недалеко от центра города, окруженный выводком затянутых в кожу приспешников. О его видеоклипах говорят с придыханием. Он довольно рано врубился в граффити и теперь держит специализированную галерею в Верхнем Ист-сайде, не говоря о пресловутом центре перформанса в СоХо и садомазохистской точке в Ист-Виллидж. Говорят, Вим Вендерс[5] подумывает о сценарной разработке продолжения фильма «Париж, Техас» по мотивам поисков отца, предпринятых Базззом в резервациях апачей на Юго-западе в начале 1980 года.

Друг с другом братья больше не общаются. Их бесконечная, бессмысленная ссора по поводу того, кто окончательно подтолкнул Аннабель к краю, так и не разрешилась, со стороны Ли стала невнятной и бессвязной и сошла на нет с переездом Баззза в Лондон вскоре после того, как Ли взяла за руку одна молодая женщина, затем и женившая его на себе. Тем не менее, Ли — единственный человек, к которому его брат когда-либо испытывал хоть какие-то чувства, и он частенько признается себе и гораздо реже — своим пораженным соратникам, — что если и есть на свете что-то, что ему хотелось бы сделать перед смертью, так это выебать брата. В его пожелании звучит столько же угрозы, сколько страсти.

Его портрет, сделанный Робертом Мапплторпом[6] и напечатанный в цветных воскресных приложениях два или три года назад, показывает, что он совсем не изменился, если не считать кольца в соске.

Ли вытащила из трясины вины, страданий, импотенции, жалости к себе и злоупотребления наркотиками и алкоголем строгая и страстная молодая нештатная учительница английского, которая в то время была членом Социалистической рабочей партии (или, как ее тогда чаще называли, «Социалистического интернационала»). Ли до сих пор считает, что ее так неотразимо привлекло его имя, поскольку едва ли что-то другое в нем можно было тогда счесть привлекательным.

Рози с миссионерским рвением старалась вернуть его душу революции, а тело — женщинам, и примерно к 1972 году неохотно пришла к выводу, что революция Британии грозит еще не скоро, а их первый ребенок уже был на подходе. Ее отец, владелец газетного киоска из Южного Лондона, предложил им достаточно денег, чтобы хватило на первый взнос за небольшой дом, если они узаконят внучку. Так были предопределены их судьбы. Ли сейчас живет на улице-двойнике той, на которой вырос; тетке его жена бы понравилась. Он смутно дается диву, когда что-то — может, Джими Хендрикс[7] по радио; или случайная встреча на улице с бывшим преподавателем философии — напоминает ему о горячей, блистательной, жестокой юности.

Ли оказался весьма приличным учителем. Он крайне добросовестно работает в большой (2800 учеников) средней школе, активно участвует в профсоюзной деятельности; готовит дома тоже преимущественно он — Рози в этом отношении обделена талантами. Обычно он слишком устает, чтобы изменять ей, даже если бы ему выпал такой случай.

Когда они с Рози только начали жить вместе, много времени у них уходило на анализ того, почему отношения Ли с Аннабель закончились катастрофой. Сначала Рози считала, что дело, видимо, в простой трагедии единства места и времени — трое людей, которым никогда не следовало иметь друг с другом ничего общего, насильно сведены вместе обстоятельствами вне их контроля — такими, как рождение и любовь. Ей не хотелось самой обвинять во всем Ли, или чтобы Ли винил себя. Но познакомившись с женским движением и приняв его всей душой, она поняла, что другого выхода нет, и возложила на Ли вину за грех деяния и недеяния, а в особенности — за то, что он поднимал руку на Аннабель, это хрупкое трагическое существо.

К тому моменту, как ввели трехдневную рабочую неделю[8], призрак Аннабель уже так действовал им на нервы, что переносить этого Рози больше не могла, забрала малышку и вернулась в отчий дом. Ли терпел их отсутствие с неожиданным стоицизмом, продолжал выплачивать за дом и держался подальше от выпивки и женщин; каждый вечер заходил в комнату, где на стене по-прежнему одиноко трепыхался драный плакат с Минни-Маус в костюме летчицы и смотрел на пустую детскую кроватку с таким напряжением, что, казалось, пытается телепортировать ее обитательницу домой единственно силой воли.

В то же время, мужчине требуется много сил, дабы признать, что он вел себя по-свински, — даже мужчине, настолько подверженному мазохистскому самоотречению, как Ли. А в тот период, когда он вел себя хуже всего, он даже не подозревал, какая он выдающаяся свинья. Теперь же ему невыносима одна мысль о том, что его дочери могут встретить в жизни молодых людей, похожих на него тогда; он не догадывается, что одна такого уже встретила.

Рози наконец разрешила их спор к собственному удовлетворению, решив, что да, он был лицемером, но если ей суждено оставаться гетеросексуальной женщиной, в своем упорстве она может зайти гораздо дальше и с худшими последствиями. Кроме того, малышка обожала папу, и маме было кошмарно думать, что она их разлучила. Поэтому они вернулись домой — на пике приглушенного и, как выяснилось, иллюзорного оптимизма по поводу победы лейбористов на выборах 1974 года.

К тому времени Ли восстановил свою приятную внешность и расположение духа. Даже теперь, склонный к полноте в свои сорок с хвостиком, физически Ли довольно блистателен, иначе в нем бы не было смысла. Прилюдно Рози никогда не признается в том, какое наслаждение получает от того, что с нею рядом — этот светловолосый взъерошенный мужчина: в их суровых кругах это не может считаться основанием долгого брака. Однако для самих Рози и Ли это играет важную роль. Они часто ссорятся, но, что бы Ли ни говорил, он всегда ей благодарен за то, что она вытащила его из его личной Палаты ужасов[9], хоть иногда его это и возмущает; в конце концов на той же самой Палате ужасов Баззз сколотил небольшое состояние.

После воссоединения семейства за первой малюткой должным образом последовала вторая. (Третья, поздняя, — еще грудная.) Ли поразило неистовство собственной страсти к детям. Рози устроилась на работу в Культурный центр. Ли перешел в другую школу заместителем начальника кафедры. Мелочи повседневной жизни поглотили их.

Почему же Ли должен быть вознагражден такими прочными семейными отношениями? Что если это не столько награда, сколько наказание? Какой человек в здравом уме добровольно предпочтет жизнь, состоящую из тяжелого труда, идеологической целостности и принудительного домашнего существования в английской провинции, предельному шику Нью-Йорка? Губы Рози белеют и сжимаются в тонкую полоску, когда приходит черед их пожизненным разногласиям. Она, например, точно предпочтет. Она вспоминает, как Ли свел с ума свою первую жену, а затем и убил ее. Она напоминает ему об этом; у них с Ли — редкий талант ничего не прощать. Она едко предполагает, что вырождение у Ли — это семейное. Они яростно ссорятся. Дочери-подростки в своей комнате на чердаке прибавляют звук проигрывателя, чтобы заглушить шум снизу. На втором этаже плачет младенец. Звонит телефон. Рози хватает трубку. Звонят из приюта для женщин. Она пускается в воодушевленную беседу об избиении жен, а мужу показывает неприличную фигуру из пальцев.

Вопящий младенец обильно извергает из себя вонючее вещество, цветом и консистенцией напоминающее пюре из шпината. Ли встревоженно изучает эти выделения, как римский прорицатель вглядывался бы в кишки животного. Он моет малышку, бормоча себе под нос что-то о недостаточно развитом у Рози материнском чувстве — только для того, чтобы заглушить беспокойство: если так будет продолжаться, ребенка завтра прямо с утра нужно везти в поликлинику. Он некоторое время вышагивает по комнате, прижимая горячее несчастное тельце дочери к груди, на которой по-прежнему вытатуировано сердце; Рози к нему так привыкла, что уже не замечает. Неожиданно хнычущая малышка зевает во весь рот, успокаивается и засыпает, снова похожая на благословенное дитя.

Отец целует ее влажные волосенки и кладет на бок в постельку. Другие девочки, воспитанные в почтении к ее тираническому режиму сна, выключают громкую музыку, но поскольку уже превратились в хладноглазых незнакомок, приглушенным шепотом продолжают обсуждать человеческие недостатки своих родителей.

О какая боль, думает Ли о своих детях, о утонченная боль безответной любви! Единственная подлинная рана, что они наносят тебе, это сладкое их проклятье — месть другого пола.


[1] Анри Бенджамен Констан де Ребек (1767-1830) — французский писатель-романтик и политический деятель. Психологический роман «Адольф» (1816) навеян его интенсивной дружбой с писательницей баронессой Анной-Луизой-Жерменой де Сталь-Хольстейн (1766-1817).

[2] Гринэм-Коммон — военно-воздушная база близ Ньюбери, графство Беркшир, где до 1989 г. размещались американские крылатые ракеты; у базы постоянно дежурили женщины-демонстранты из организации «Женщины за мир» в знак протеста против присутствия ракет на территории Англии.

[3] Речь об альянсе Либеральной партии и социал-демократов. Впоследствии на базе Альянса была сформирована Либерал-демократическая партия. — Прим. ред.

[4] Новелла американского писателя Эдгара Аллана По (1809-1849).

[5] Вим Вендерс (р. 1945) — немецко-американский кинорежиссер. Фильм «Париж, Техас» снят им в 1984 г.

[6] Роберт Мапплторп (1946-1989) — американский фотохудожник, исследовавший тему гомоэротики. Ирония автора заключается еще и в том, что в жанре портрета Мапплторп работал только с черно-белой фотографией.

[7] Джими Хендрикс (1942-1970) — выдающийся американский рок-гитарист.

[8] Трехдневная рабочая неделя со снижением заработной платы была введена в Великобритании консервативным правительством в декабре 1973 г. под предлогом отсутствия достаточных запасов энергетического сырья в связи с забастовкой шахтеров. Отменена правительством лейбористов в марте 1974 г.

[9] Комната ужасов в Музее восковых фигур мадам Тюссо, где экспонируются фигуры известных преступников, сцены знаменитых убийств и т.д.


1 Comment

Filed under men@work

Love 08

01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06 | 07

* * *

Едва колеблемый пахучими ночными ветерками подлесок парка чуть шелестел, будто под каждым кустом таилась парочка сонных влюбленных, а воздух сладко пах мятой травой. Летняя луна сочилась слишком уж медовым для луны светом, и Ли, который предпочел бы ураган с громом и молнией, зло спотыкался в этом приторном покое, а на вершине холма и вовсе потерял решимость бежать куда-то дальше, хотя ребенком в поисках свободы добрался аж до Саутгемптона. В белесой тени готической башни он рухнул на скамью и зарылся лицом в ладони. Но не чувствовал ничего, кроме отсутствия всяких чувств, а именно это и есть отчаяние.

Через некоторое время он услышал неуверенные шаги по гравию, а затем у него за спиной раздалось влажное, хриплое, громкое, несдержанное дыхание, словно бесстыдно дышал невоспитанный ребенок. Дыхание прерывалось легким хихиканьем. Ли не обращал внимания на того, кто притаился сзади, пока тот, поддавшись соблазну напроказничать, не закрыл ему глаза ладонями. Ли схватился за костлявые запястья и крутанул их так, что треснули жилы. Проказник взвизгнул, и Ли обернулся — там стоял парнишка, длинноволосый, с дикими глазами; явно еще один псих, беглец из готической башни, довольно уместно служившей задником их расстроенному свиданию. Ли отпустил паренька, и тот принялся бережно потирать синяки, то и дело укоризненно поглядывая на Ли, хотя хихиканье его перешло в тихий бессловесный скулеж — он застенчиво обогнул скамью и пристроился рядом. Его худенькое лицо напомнило Ли, как юнец на крыльце клиники спросил его о колоде таро, когда он забирал Аннабель.

— Я вижу, ты сбежал-таки из Башни Дурака, — сказал Ли, догадавшись, что парнишка усугубляет свои горести каким-то галлюциногеном. Тот энергично закивал и попробовал что-то ответить, но изо рта у него вылетел только невнятный лепет, в котором не было никакого смысла. Он весь, от головы до пят, страдальчески содрогнулся и закрыл бесхитростное лицо работяги рукой в изодранном рукаве.

— Сигарету хочешь?

Тот машинально протянул руку. Ли отдал ему весь остаток пачки и спичечный коробок. Парнишка, не взглянув, сунул их в карман.

— А деньги нужны?

Тот кивнул. Ли отыскал две фунтовые бумажки и около пятнадцати шиллингов мелочью. Парнишка взял деньги без благодарности и без восторга. Ли подумал, что бы еще ему дать, и вспомнил про обручальное кольцо. На сей раз в глазах парнишки вспыхнуло любопытство — у себя на ладони он увидел золотую змейку. Ли заговорил тяжким, назидательным учительским голосом.

— Мы с женой завели себе привычку совершать с нашими обручальными кольцами символические действия. Она свое проглотила.

Парнишка поднял кудлатую голову и уставился на Ли. При свете луны, должно быть, он различил на его шее огромный, лиловатый дьявольский укус с пунцовыми отметинами зубов, поскольку поднял брови, наклонился и коснулся укуса кончиками пальцев, пытливо и осторожно. Потом хихикнул опять — на этот раз как бы смутно вопрошая. От него кошмарно воняло грязью и экскрементами.

— Она расширила метафору тем, что попробовала сожрать заживо меня, — сказал Ли. — Я вовремя сбежал.

Господи боже мой, подумал он, я начинаю себя драматизировать. Парнишка пожал плечами. Он сделал несколько прерывистых попыток заговорить, но ни одного разумного звука не издал и в конце концов неудержимо зашелся в рыданиях, пока вся его исцарапанная, в струпьях, физиономия не вспухла от слез и соплей. Ли подумал, что, должно быть, он каким-то образом нанял этого парня, дабы тот изображал за него уродливое горе, как профессиональный плакальщик, — теперь, когда он сам стал так холоден и механистичен, убаюканный странным наркотиком тихих, монотонных мук. К тому же, ему нечем было вытереть парнишке глаза, поэтому придется ждать, пока таинственный фонтан слез не иссякнет. Парнишка дерганно елозил по скамье, а потом испустил жалкий, поскольку безрадостный, смешок — словно на ветру блямкнул колокольчик, — и, вскочив, и ринулся туда, откуда и возник.

В последовательности событий, что неуклонно сводили братьев и девушку спиралями вниз, к пустоте в центре того лабиринта, что они сами между собой возвели, этот безымянный парнишка сыграл роль шута в елизаветинской драме, уподобился точке отсчета за рамками событий, но внутри иной логики — беспощадной логики неразумения, по которой все видения выходят полоумными, все поступки — несогласованными, а все реакции — непредсказуемыми. Именно такая логика теперь управляла Аннабель.

Незрячими руками сомнамбулы она обшаривала свои комнаты, пока не отыскала таблетки, которые Ли давал Баззу, чтобы усыпить его, и обнаружила, что в пузырьке их осталось всего четыре. Хоть они могли принести ей лишь столько-то облегчения, она проглотила их и решила лечь на диване, а не возвращаться в постель, где ее огорошили так недавно и с такой силой. Несмотря на барбитураты, спала она прерывисто и неглубоко — ей снились сны, которые она всегда принимала за воспоминания, поэтому проснувшись наутро, она вспомнила, как венчалась в церкви, вспомнила купленное родителями черное креповое платье, к которому полагалась густая вуаль — из тех, что носят вдовствующие королевы. В руки ей совали букеты высохших роз, а орган играл «Вечный Отче, спаси своей силой», и Ли становился все больше и больше, пока его золотое тело не заполнило все сводчатое здание и не стало самим зданием.

Утро было столь же прекрасным, как предшествовавшая ему ночь, и на залитой светом кухне она приготовила небольшой завтрак. Поставила на стол две тарелки и решила, что если Ли вернется к восьми часам, убивать себя она не станет. В пять минут девятого она услышала на лестнице его шаги, но к тому времени уже повесила на колышек буфета его чашку, а тарелку и блюдце поставила на полку.

Увидев ее неожиданно безмятежной, Ли задался вопросом: не стерла ли она из памяти события минувшей ночи или, может, воздействовала на них силой своего воображения и обратила их к собственной выгоде, так чтобы суметь жить дальше? Все могло продолжаться по-прежнему или же столь неощутимо сместиться от плохого к худшему, что и он сам этого не заметит. Он попросил у нее денег на дневные расходы, и поскольку в сумочке она ничего не нашла, то отправила его к копилке. Жестянка оказалась так набита купюрами, что крышка уже не закрывалась, и после того, как Ли ушел на работу, Аннабель вытряхнула деньги на пол спальни и по-турецки уселась пересчитывать их в узких лучах света, что проникали внутрь сквозь щели в заколоченном окне. В банке оказалось больше сорока фунтов.

Свадебное платье у нее было черным, поэтому теперь она выбрала простое длинное и белое, из хлопка, с квадратным вырезом и длинными узкими рукавами. В зеркале примерочной кабины она разглядела возможность еще одной совершенной незнакомки, столь же безразличной к непристойным соцветиям плоти, как утопленница Офелия, поэтому и волосы себе Аннабель выкрасила, чтобы полностью разлучить свое новое тело со старым, а потом и накрасила лицо в салоне красоты. Ее очень удивило, каким холодным, жестким и безликим оказалось это новое лицо. Все деньги, оставшиеся после такого кутежа, она разорвала на мелкие клочки. День мягко клонился к вечеру.

Она извлекла все свои старые альбомы и тоскливо перебрала страницы — каждый штрих цветного карандаша или грифеля некогда был для нее живым; рисунки ее никогда не соотносились с теми предметами, которые могли изображать на первый взгляд, но сами рисунки были для нее вполне осязаемы. Однако рисовать она больше ничего не могла, поэтому пришлось напропалую экспериментировать с собственным телом, и теперь эти опыты должны были завершиться стиранием начисто: ведь ей не удалось превратиться в живой портрет девушки, которой никогда не существовало. Время от времени она вздрагивала, слыша голоса из квартиры наверху, или когда сквозь мутные окна тонкой струйкой просачивался шум с улицы. Ее тревожила чрезмерная острота всех ощущений, она не понимала, зачем наверху так орут, или почему машины снаружи рычат так тигрино. Ее скорее раздражало, нежели беспокоило, если время от времени она улавливала еле слышное дыхание и едва ощутимое шевеление фигур на стенах, а альбомная бумага царапала пальцы, как наждак. Застигнутая врасплох нахлынувшей восприимчивостью, на руке у себя вместо волосков и пор она различала щетину и ямы. Аннабель не успела досмотреть до конца все альбомы, когда Ли снова вернулся домой.

— Что ты здесь делаешь? — рассерженно спросила она.

Если б она дала ему раскрыть рот, он сказал бы ей то же самое, потому что сперва ее не узнал. По какой-то невообразимой случайности она выбрала для волос тот же оттенок полированной меди, что был у психиатрессы в клинике, но черные тени у глаз, огромные ресницы, дуги бровей, карминный цвет губ и темно-красные ногти оживили в нем самые первые воспоминания о матери, когда та еще не перешла на более броский грим; белое платье на Аннабель было того же покроя, что и ночная рубашка, в которой похоронили тетку; однако посреди разбросанных рисунков она сидела так, как могла только Аннабель, потому Ли наконец признал в этой составной фигуре свою жену, хотя настолько обалдел от недосыпа, что она запросто могла оказаться галлюцинацией. Пока он был погружен в обыденную школьную атмосферу, казалось едва ли возможным, что Аннабель видоизменится настолько, что от нее не останется ничего знакомого, кроме некоторых угловатых жестов.

Его настолько поразила эта новая нерушимая блистательность ее взгляда, что он не заметил: в глазах ее больше ничего не отражалось. С мерцающими волосами и этим невообразимым лицом, размалеванным синтетическими красными, белыми и черными красками, она выглядела в точности как одна из тех странных и великолепных фигур, которыми эстеты эпохи барокко любили украшать свои искусственные гроты — тех atlantes composés[1], выточенных из редких пород мрамора и полудрагоценных камней. Превосходное изваяние, выкристаллизовавшееся из Аннабель, не сохранило от той женщины, которую он помнил, ничего, кроме общих очертаний, ибо все конструктивные элементы претерпели метаморфозу: цирконы или шпинель заменили глаза, волосы заново сплелись из золотых нитей, а рот покрылся алой эмалью. Уже не уязвимая плоть и кровь — а новый, неподатливый материал. Аннабель могла бы шагнуть прямо в джунгли на стене и прекрасно вписаться рядом с плотоядными цветами или деревом, проросшим женскими грудями, ибо теперь принадлежала только себе самой, стала всемогущей белой королевой и могла перемещаться на любую клетку шахматной доски.

— Уходи, — сказала она Ли. — Оставь меня в покое.

— Боже милостивый, — произнес Ли. — Le jour de gloire est arrivé[2].

Он не мог не засмеяться такой перемене — наконец грянула та революция, которой он одновременно страшился и жаждал, и вот он полностью разорен, ибо любить в этом великолепном существе ему больше нечего. Теперь все будет совершенно иначе — она отослала его прочь даже без благословения.

— Уходи, — повторила она. — И не возвращайся, не возвращайся никогда. Видеть тебя не хочу.

Она была неимоверно прекрасна — так и лучилась захватывающим восторгом; Ли вскоре прекратил смеяться, ибо его охватила убежденность, что она так великолепно вырядилась только ради его брата.

— Значит, он вернулся, да? И вы с ним поладили?

— Чего ты ждешь? — спросила она. — Убирайся.

Он рассвирепел, когда понял, как обильно у него слезятся глаза, будто от какого-нибудь ослепительного сияния; выдавил из себя слова прощания, пожал плечами, уронил портфель на пол и оставил ее, хотя в кармане у него было всего девять шиллингов и шесть пенсов, а идти — совершенно некуда.

Она же едва осознала, кто он, если не материализовавшийся рисунок из ее альбомов; она даже забыла, что поставила на нем тавро. Когда она снова склонилась над листом, прядь желтых волос упала на набросок вождя могавков, шагающего по крыше, и она подавила вопль — ей показалось, что о лист гулко стукнулась желтая змея. Только коснувшись змеи пальцем, она убедилась, что это ее волосы, хоть при нынешней желтизне они выглядели чем-то неестественным. Потом она осознала медленное ритмичное громыханье — должно быть, биение ее сердца, а вслед за ним различила отрывистую дробь собственного пульса. С нетерпением она ждала прихода темноты — возбужденные чувства превратили ее бдение в тяжкую муку; когда стемнеет, она войдет в спальню, заклеит двойные двери липкой лентой, повернет над камином заржавленные газовые краны, ляжет на кровать и позволит себе окончательно исчезнуть, но, думала она, может быть, хоть солнце не перестанет сиять в эту ночь ночей. При этой мысли она застонала, охваченная ужасом и паникой. В квартире не было часов, а потому она не могла сказать, тянется время или нет.

Получив свободу, Ли не знал, что с нею делать. Он посидел на краю тротуара у своего бывшего дома, прикрывая глаза от солнца, онемев от бессонницы и потрясений. Так и не придумав ничего лучше, он пошел в парк и три или четыре часа проспал на траве. Проснулся в прохладных синих сумерках, что подписали приказ об освобождении Аннабель. Ли проголодался и в поисках кафе спустился по склону к дороге у доков, Аннабель же тем временем соскребла чешуйку лака, отставшую от ногтя, пока она заклеивала верхние щели дверей, и поцокала от досады языком — на смертном одре ей хотелось выглядеть совершенной. Но затем подумала: от чуточки несовершенства зрелище окажется еще трогательнее, а кроме того, самое главное — покончить со всем этим побыстрее и не переживать из-за впечатлений, ведь смерть сама по себе сделает ее достаточно впечатляющей. Она застелила постель чистыми простынями, ибо те, что остались с минувшей ночи, были все испятнаны фальшивыми страстями, а ей не хотелось умирать на простынях, где она воспользовалась своим телом и воображением для того, чтобы избавиться от фантазий, и где это ей так кардинально не удалось. Приход ночи по расписанию вселил в нее некоторую уверенность, она действовала быстро и энергично. В кафе Ли завязал беседу с двумя скучающими дальнобойщиками, дергавшими рычаг игрального автомата, и вскоре оказался в баре.

То было мрачное и голое место, хотя какой-то старик играл на расстроенном пианино, а кучка изможденных шлюх то и дело порывалась что-то спеть. Ли пил то, чем угощали дальнобойщики, и позволял одной шлюхе скалиться ему — ее жиденькая болтовня плямкала у него в ушах дождевыми каплями. Впервые столкнувшись с явлением отказа, свое состояние он мог определить лишь как безусловное горе, усугубленное негодованием, и он пытался ухватиться хоть за какое-нибудь карательное деяние или, по меньшей мере, приглашение незнакомки, которые дали бы ему возможность перечеркнуть этот отказ и восстановить самоуважение.

Как по заказу, едва негодование достигло пика, в бар вошла все та же Джоанна — вечный нежданный призрак, как всегда, угрюмая и еще более соблазнительная, чем он помнил; если только он сам не приписал ей этой дополнительной соблазнительности — его детектор подсказывал, что она свободна. Она немедленно заметила Ли, хотя сперва перекинулась несколькими словами с человеком средних лет, сидевшим в углу с группой уже отупевших пьянчуг, и только потом подошла к своему учителю и разыграла перед ним столь агрессивную самозащиту, что он и помыслить не мог, какой нервной дрожью ее колотит при виде его — доступного и в одиночестве. Полукруглые брови придавали ее мягкому, белому, неподвижному лицу вид кинозвезды тридцатых годов. Пианист наяривал «Розы Пикардии», и Ли знал, что все обрыдло, прокисло и неизбежно; он соблазнит это доверчивое дитя, чтобы еще раз укрепиться в собственной аморальности, и снова погрязнет в трясине отвращения к себе; а потому он одарил ее своей ослепительной улыбкой и дождался, пока она к нему подсядет, чтобы можно было начать действовать.

На ней было короткое платьице в обтяжку из какой-то вульгарной набивной материи, и Ли, увлекшись отвращением к ней, от которого значительно обострялись все его намерения, подумал, как ему удалось закоротить временную шкалу старой поговорки «вернулся на круги своя». Джоанна была из дрянных девчонок с задворок его детства, а теперь, когда Аннабель бросила его, он необратимо вернется к тому же типу женщин, откажется от работы и образования, быть может, запишется в торговый флот или пойдет вкалывать на стройку. Он изголодался по банальности. Субботняя драка, наконец, дала ей причину с ним заговорить; и она поблагодарила его с придыханием, чуть ли не застенчиво, переминаясь с ноги на ногу, и только потом уселась на лавку, покрытую драным пластиком, тщательно избегая касаться Ли.

— Это мой папаша, — сказала она неожиданно, мотнув головой в сторону пьяного мужика. — Он тут каждый вечер, пьянь.

Теплоты в ее голосе не было.

— А мать твоя куда ходит?

— Она умерла, — ответила Джоанна равнодушно.

Они были из тех семей, которых стыдится улица: запойный папаша, промышляющий хитрыми сделками по части подержанных машин, и его нелюдимая блядовитая дочка, живут вместе ко взаимной досаде и частенько громогласно выясняют отношения в жалком домишке, где добром и вспомнить-то нечего. Истосковавшись по грубости, Ли положил руку ей на бедро так резко и откровенно, что она вздрогнула. Она не ожидала, что ее начнут клеить так быстро — ведь Ли спас ее в похожей ситуации всего какую-то пару вечеров назад, а кроме того он — учитель, хотя сегодня, похоже, то ли в подпитии, то ли просто какой-то не такой, как в классе. Тем не менее, она ожидала хоть немного утонченности, а потому рявкнула:

— Руки прочь!

Ли с восторгом услышал в ее голосе подвизгиванье базарной торговки и предложил выпить. Она согласилась на полпинты «шанди»[3] и, то и дело хихикая, принялась по чуть-чуть отхлебывать, поглядывая на Ли поверх края стакана, отчего на него с такой силой нахлынули воспоминания о ранней юности, что ему стало и приятно, и противно одновременно. Джоанна злилась на себя оттого, что казалась такой нескладехой, но ничего с собой поделать не могла, поскольку страшно стеснялась. Когда он предложил ей сигарету, она закашлялась от первой же затяжки и, понимая, что еще больше выдала свою неотесанность, ушла в себя и надулась. Угрюмо нахохлившись в своем узеньком платьице, она смотрела на Ли с плохо скрываемой враждой. Но когда из бара вышел отец, она заметно расслабилась; теперь можно было вести себя свободнее.

— Пошел макли свои крутить, — пояснила она и загасила окурок. При этом шуршащая копна ее волос коснулась его щеки, и Ли неожиданно для себя самого, вне всякой связи с предполагаемым соблазнением, но лишь потому, что их ломкая текстура так мало напоминала обычные девичьи волосы, куснул их, чтобы только попробовать на вкус эту странную, белую, пушистую массу. Джоанна затрепетала и напряглась — такое неожиданное заигрывание ее тронуло; потом пожала плечами, вздохнула, огляделась, не наблюдает ли кто за ними, и поцеловала его прямо в губы с распутным самозабвением. А затем отодвинулась чуть дальше по лавке, но уже не хихикала. Вытянула перед собой руки и стала рассматривать ногти, ожидая его следующего хода.

Глаза у нее были простодушно-голубого оттенка, а полные мягкие губы цветом и отчасти даже формой напоминали старомодные махровые розы. Когда она говорила, голос звучал резко и несколько негармонично и временами безжалостно резал слух, точно ножом скребли по тарелке, а смех всегда казался презрительным, поскольку сильно скрежетал, — однако говорила она редко, а смеялась еще реже. Под прослойками детского жирка, защитной маской обволакивавшего уязвимые черты ее будущего лица, угадывалась пытливость и, быть может, требовательность. То и дело Ли заставал на ее лице выражение голодного любопытства, и не исключено, что именно жаждой насытиться и объяснялся тот ее поцелуй. Кем бы она ни была, Джоанна лишь изображала доверчивое дитя или становилась доверчивым дитя время от времени, когда никакие указатели больше не подсказывали ей, как поступать. Набираясь уверенности в присутствии Ли, прекратив нервно теребить зубами уже распухшую нижнюю губу, она явила ему признаки ума незрелого, но острого. Полностью отдавшись такому приключению, как Ли, она один за другим разворачивала перед ним свои терпкие лепестки; хотя об отце и его образе жизни она говорила с саркастическим сожалением, несчастной она отнюдь не казалась. Но явно было одно — она изголодалась по новому обществу, и когда подошло время закрытия, именно она предложила немного погулять вместе по парку, не успел еще Ли сам воспользоваться этим древним эвфемизмом.

Походка ее была прыгучей и пружинистой, а голову она держала на ходу так высоко, что вся масса волос не просто свисала на спину, а летела следом, струясь, точно напитанная собственной энергичной грацией. Шла она, как женщина, которой абсолютно удобно в собственном теле. Хотя небо на западе еще светилось прожилками зеленого и розового, сверху уже сияла блудливая луна, и стоило им войти в парк с южной стороны, как Ли — сентиментальный, неунывающий, не вполне циничный и привыкший в любых обстоятельствах искать лучшее, — отдался во власть не знающей вины ночи.

Ни единый лунный лучик не осмеливался пронизать абсолютную ночь затемненной спальни Аннабель, когда та во тьме взобралась на стул, чтобы дотянуться до заржавевших и неподатливых газовых кранов. Но ничто не могло поколебать ее решимости. Утонченное удовольствие охватило ее, когда послышалось первое слабенькое шипение газа, врывающегося в комнату. Аннабель знала, что потребуется немало времени, но, подобно Офелии, с радостью отдалась течению реки — легкая и безвольная, словно бумажная лодочка. Записок или писем она не оставляла, ни страха, ни боли не чувствовала — теперь она была довольна. Ни на миг не задумалась она о тех, кто любил ее, не пожалела их, ибо всегда считала их лишь гранями той себя, которую сейчас собиралась уничтожить, поэтому в каком-то смысле забирала их с собой в могилу, а значит, естественно, что они сейчас должны вести себя так, словно никогда ее не знали.

Арену парка же заливал лунный свет, и там все было ярко, как днем, только без красок. Посеребренные деревья отбрасывали на траву едва видимые тени, и каждая травинка, каждая ромашка, каждый бутон и цветок сияли отчетливо и ясно. Вся южная сторона заросла гораздо более пышным лесом, чем северная, и девушка со своим мужчиной сошли с дорожки и пошли сквозь сырой подлесок меж выбеленных стволов, пересекая полосы света, пока не заметили перед собой безмятежные белые колонны миниатюрного храма. Все было спокойно, все ярко. Бледный свет, как по волшебству, преобразил безвкусное платьице Джоанны в короткую тунику из смутных леопардовых клякс, а в волосах у нее запуталось несколько веточек и листиков. Выглядела она очень юной, но и очень искушенной. В нынешнем настроении Ли могла бы привлечь любая девушка, но об этой, что шла сейчас по пестрому лесу, любой бы подумал: она сулит всевозможные соблазны. Она могла оказаться иллюзией, игрой лунного света и благоуханного воздуха летней ночи, да и впрямь, если смотреть на нее, как на изукрашенную цветами искусительницу, она была искусственным созданием его привычно романтического воображения. Ли очень хорошо знал, что она — просто непутевая школьница, но бывают ситуации, когда для своей же пользы необходимо верить внешнему впечатлению; вдобавок его утешало знание о том, что под лунным флером скрывается крепкое тело: чем бы она ни была в реальности, но, так или иначе, она была вполне реальна.

Аннабель уже засыпала, погружалась в глубокий сон, бывший прелюдией комы, бывшей прелюдией пустоты, и ощущала, как тает ее внешний облик и очертания перестают определять ее. Ли же был совершенно свободен возлежать с любвеобильной девчонкой в траве у храма далеко на готическом севере, а когда стало так поздно, что ее отец уже наверняка храпел у себя в постели, она повела его домой. Они спустились в город, выйдя через аморальные ворота, что не разрешали и не воспрещали доступ, будто отвергали саму нравственную проблему под предлогом того, что она неверно сформулирована. У двери своей спальни Джоанна прислушалась к папашиному храпу, а Ли тем временем разделся. Все стены у нее были покрыты фотографиями популярных певцов, над кроватью висела пара лент с конкурсов красоты; мебель из апельсиновых ящиков украшали рюшечки розовато-лилового тюля, однако грязное белье, которое она поспешно пнула под кровать, доказывало, что в глубине души она все-таки шлюха.

Но шлюха чувствительная, и теперь, когда он никуда не денется с крючка, на нее напала запоздалая сдержанность. Она робко приблизилась к постели, двигаясь нечетко, точно голая девушка под водой, распустив по плечам колючую дымку волос; ей всегда нравилось протаскивать своих мальчишек домой под носом у отца, и теперь к этому удовольствию примешивался соблазн запретного плода — ее учитель! женатый человек! — однако ни с того ни с сего она оробела перед ним, поскольку снова и снова исписывала его именем задние корочки своих тетрадей из чистого наслаждения вырисовывать его, а на обложке тетради по основам гражданственности даже попробовала изобразить «Джоанна Коллинз», но быстро стерла. И теперь ей хватало соображения понимать: ни единым жестом, ни единым словом не должна она выдать того, что так юно и глупо в него втюрилась. Поэтому она прикрыла лицо ладонями и улыбнулась между пальцев едва ли не стеснительно.

И хотя Ли было нужно всего лишь чуточку утешения, он почувствовал, как тает его сердце, а от такого переживания он отвык уже давно. Он протянул к ней руки.

Она обвела пальцем татуировку у него на груди, но ничего не спросила; втроем в постели было бы для нее чересчур, и она выключила свет, чтобы не видеть, как он выставляет свое сердце напоказ и что там за имя на этом сердце. В осязаемой тьме все оказалось очень просто и удовлетворительно; они остались довольны друг другом, несмотря даже на то, что в беспомощности сна он цеплялся за нее, как утопающий, а она не догадывалась, насколько отчаянно он нуждался в любви. От этого ей стало не по себе.

Она разбудила его рано; он должен уйти от нее, пока не проснулся отец, а ей предстоит еще заканчивать домашнее задание. «Боже милостивый, — подумал Ли, — я трахнул одну из моих учениц». Он прощупал совесть на предмет первых угрызений, как пробуют языком зуб, который подозревают в зарождении боли, но сколько бы ни старался, никаких сожалений не почувствовал. Это его озадачило; он так привык к громоздкой механике греха и вины, что совершенно забыл: понятия эти и не проникали в его сознание до того, как он встретил Аннабель. С Джоанной они договорились встретиться вечером.

— А как же твоя трехнутая жена? — спросила она с легкой сдержанностью.

— Я б на твоем месте, киса, не забивал себе этим голову, — беззаботно ответил Ли. — В конце концов, это же она меня выставила, разве нет?

Он оставил Аннабель в таком очевидном здравом рассудке. Он не бросал ее, поскольку это она его отвергла. А раз следует поступать правильно, потому что это правильно, то чего ради ей пришлось бы симулировать жизнеподобие, которое ее не удовлетворяет? Теперь же трансформация достигла завершающей, невозможной стадии; теперь Аннабель вытянулась на постели, раскрашенная кукла с посиневшими конечностями, и за нее уже никто не отвечал. Ли вернулся домой только взять немного денег и кое-какую одежду. Он нашел ее в спальне. В ногах у пестрого трупа скорчился Базз.

— Я думаю, тебе стоит поставить ногу ей на шею, — произнес он. — Тогда я тебя сфотографирую со скрещенными на груди руками, понимаешь, а нога твоя будет попирать ее горло. Типа, в позе победителя.

Над ее глазами уже роились мухи. Базз содрал с окон доски, но запахом газа пропиталось все, и спасать Аннабель, очевидно, было уже слишком поздно. Ли замахнулся на брата, тот грохнулся с кровати на пол. Они затеяли нудную перебранку о том, кто больше виноват, ибо исправить можно все, кроме смерти.


[1] Искусственных атлантов (фр.).

[2] Настал день славы (фр.).

[3] «Шанди» — смесь пива или портера с лимонадом или безалкогольным имбирным пивом.


4 Comments

Filed under men@work

Love 07

01 | 02 | 03 | 04 | 05 | 06

* * *

Базз и Аннабель не нарушали общего молчания, пока ключ не повернулся в замке знакомой, но неведомой комнаты, и на какой-то миг они, засомневавшись, разомкнули объятия: так быстро они оказались в конечном пункте, где все свершится. Их окружало то, что Аннабель и воображала: она сверила с мысленной описью шелушащиеся стены, голую кособокую лестницу, потрескавшийся линолеум под ногами, чадное слоистое зловоние многолетней нищенской стряпни, единственную лампочку, убого сочившуюся тусклым светом. Аннабель поняла, что не упустила ни одной жалкой детали, и содрогнулась в предвкушении, но предвкушала она не скорое усмирение своего томления, а то, что осуществится это в месте, которое сама она подготовила.

Окна в его комнате были заклеены листами черной бумаги, а рахитичную хозяйкину мебель покрывали наносы многочисленных маний Базза. Побуревшие испятнанные обои повсюду были увешаны ее с Ли фотографиями, и снимками их поодиночке. Ли некогда владел редким умением выглядеть на фотографиях точно как в жизни — застенчивость делала это неизбежным. Аннабель не ожидала увидеть столько его снимков. Ее воображаемое здание, возведенное с таким тщанием, дало целую сеть трещинок. Тем не менее, она выдержала взгляд сотни его глаз и сразу растянулась на узкой неприбранной кровати, на пожелтевших от износа, как она и ожидала, простынях. Так начался медленный упадок всех ее надежд.

Сначала она не могла не улыбаться той легкой улыбкой, что могла бы стать — если бы все пошло как по писаному ею — естественным ее выражением, но Базз по-прежнему молчал и не ложился к ней; ей же стало не по себе, ведь она так хотела коснуться его. Надо было заговорить — иного способа разрядить этот неожиданный напряг она не видела, — но что сказать, или что он на это ответит, она не знала. Базз держался как можно дальше от кровати, насколько позволяла теснота; глаза смотрели из-под тяжелых век, и его обуревало дурное предчувствие: теперь, когда он удовлетворил свою ненависть к брату, с последствиями приходилось разбираться в одиночку.

Если двигала им в первую очередь ревность или, скорее, презрение к Ли, отмщение не будет полным, пока он не воссоздаст все те сводившие его с ума поступки, что так свирепо представлялись его мысленному взору, когда он лежал за тонкой перегородкой, покрываясь пóтом от одних звуков их голосов. Ее он всегда видел лишь в отношении к брату; его интерес к ней покоился на знании, что ею можно будет воспользоваться как для защиты от Ли, так и для нападения на него — после того, как сначала она захватила место Базза в его же доме и братской любви, а затем и вовсе выставила отовсюду. Теперь, когда пришло время испытаний, он мог бы поклясться, что их с Аннабель общие игры, их взаимные секреты были пустыми интриганскими упражнениями, не более, хотя в то время он поддерживал их удовольствия ради, чтобы провести время; и если уж так вышло, что ее он разлучил с мужем, а себя — с братом, получилось это опять же ради того, чтобы чем-то занять время, причем сообразно его пристрастию к темным углам и окольным маршрутам. Но брата он решил возненавидеть только тогда, когда Ли отказался жить с ним дальше, и теперь, после нескольких месяцев страстных игр воображения, он полагал, что движет им только ненависть. Он начисто забыл — или никогда не осознавал, — что Аннабель наделила его свойствами спасителя, и, скажи она ему об этом, лежа в его постели, все могло бы обернуться гораздо лучше; или куда хуже.

Пока же он колебался между настоящей ею на постели и множеством ее теней на стенах — полный решимости взять ее, но обескураженный собственной неспособностью чувствовать в подлинных ситуациях так же, как в бурных событиях у себя в воображении. Жизнь вообще часто его подводила. Он пытался раззадорить себя воспоминаниями о былых сексуальных грезах и свиданиях, но поймал себя на том, будто роется в запретном буфете с нелепостями, — пока не наткнулся на воспоминание об Аннабель, распростертой на кафельном полу, а сквозь шелковые поры ее вышитой шали сочится кровь, пока, как он по-прежнему считал, Ли валяется в постели чужой женщины. И такой мысли хватило, чтобы в нем вспыхнуло желание.

Он часто видел ее нагой, но ни разу не гладил ее холодные груди, не касался ее кожи настолько долго, чтобы обнаружить, как хорошо ее фактура — охлажденной рисовой бумаги — соответствует ее цвету. Не предвидел он и того, что она раскинет руки, как бы покоряясь или умирая, и будет лежать так неестественно бездвижно. Чем больше он ласкал ее, тем жестче и холоднее она казалась, будто огромные серые глаза ее прозревали в его взгляде подлинное отражение извращенных корней его желанья и она заставляла свое тело играть навязанную им роль, хоть и верила, что ей нужно только одно — сдаться простой и сладострастной действительности. А хотелось ей этого отчаянно. И так они начали дуэль разномастных ожиданий, в которой Аннабель суждено было пострадать серьезнее, ибо ее надежды были поистине безграничны, а его, в полном соответствии с его природой, существовали только в двух измерениях и были раскрашены в кричащие тона мелодрамы.

Однако на собственный ужас он не подписывался, а тот возрастал с каждым мгновением ее пассивности и его возбуждения, накаленного до столь высокого градуса жути. Базз перевернул ее вялую руку и, увидев на запястье бледные шрамы, понял, что способен поцеловать ее и обнаружить только, что губы ее — изо льда, а к языку можно примерзнуть, как к железу на морозе. Мать, с бесчеловечной убежденностью полоумной уверявшая своего низкорослого смуглого сына в том, что он — сатанинское отродье, заразила его множеством страхов перед физической природой женщин; и теперь все былые ночные кошмары разом бросились ему в голову, и он отпрянул от губ Аннабель, пока не совсем окоченел.

— Раздвинь ноги, — сказал он. — Дай мне взглянуть.

Она повиновалась, слабо недоумевая, как и некогда с Ли: перед нею уже маячила огромная разница между ее желаниями и ее действительностью. Базз склонился у нее между ног и прищурился, пытаясь как можно лучше разглядеть ее опасное нутро — все ли там в порядке, не прячутся ли где ему на погибель клыки или гильотина. Хотя никаких видимых улик не нашлось, тело ее казалось ему слишком подозрительным, и он не мог заставить себя взглянуть ей в глаза, поэтому схватив ее за плечи, грубо перевернул на живот. Аннабель изумилась: с нею обращались бесцеремонно, как рыбой на разделочной доске, ее свели к безликой плоти, помочь себе она ничем не могла, ибо угодила в собственную сеть. Он ткнулся в нее со спины, и через несколько секунд все свершилось; неуклюже протолкнувшись в нее, он сразу кончил и тут же вытащил, содрогнувшись так, будто поморщился всем телом.

Она вся съежилась на его тошнотворной постели. Базз что-то пробормотал — она не поняла и натянула на себя простыню, спрятаться, но стоило его руке случайно коснуться ее волос, как он сам отпрянул. Они поддавались своему воображению слишком часто и чересчур много, а потому истощили все возможности. Они обнимали фантомы друг друга, и в тайном уединении каждый лелеял изысканнейшие удовольствия, но таким знатокам нереальности, как они, невыносимо чувствовать грубую тяжесть, дурной запах и спелый вкус настоящей плоти. Осуществлять фантазию — всегда опасный эксперимент; они предприняли его слишком опрометчиво, и он не удался, но Аннабель пострадала сильнее — ведь это она пыталась убедить себя, что жива.

Она съежилась на его тошнотворной постели и прошептала:

— Я хочу домой, — ибо утешение виделось ей только одно: притвориться, что само это горчайшее из разочарований — не более, чем сон, и когда рассветет, диковинное смуглое тело Базза превратится в знакомый образ ее мужа: все равно же она так часто воображала, что один — это другой. Базз закрыл лицо руками и дал ей одеться, дал выйти одной на темные улицы — хрупкому, ломкому существу, чье тело предало и ее воображение, и его.

Она вошла в кухню, когда Ли жег три свои драгоценные фотографии, по очереди поднося к их уголкам спички; потом смотрел, как чернеют в голубом пламени изображения, а каждый ссохшийся клочок ронял в раковину и открывал кран, чтобы смыть пепел. Аннабель взяла с буфета чашку, обошла мужа со спины, налила себе воды и выпила. Ли разрывался между ревностью и еле сдерживаемой свирепой яростью — настроение весьма поганое, поэтому к сочувствию он склонен не был; он видел только, что она в таком состоянии, когда ей можно сделать больно, и выпад произвел сразу же:

— Но что же он с тобой сделал? Что он действительно с тобой сделал? Велел задрать ему хвост и поцеловать в задницу?

Она бессловесно покачала головой, и Ли зашелся недобрым хохотом.

— Когда он еще жил с моей теткой, в ее последнее лето, он притащил домой молодую девку, увел ее к себе в комнату, а я в кухне как раз готовил старушке ее «Бенджерз»[1], и тут раздался грохот, кошмарный грохот, точно кто-то свалился с лестницы, — и дверь распахнулась, вот так сразу. И в кухню ввалилась эта девка — совершенно голая, трусики сжимала в кулаке. Она сказала: «Если он думает, что я это сделаю, он сильно ошибается».

— Для него я бы сделала все что угодно, если бы он мне позволил, — мрачно вымолвила Аннабель. Ли увидел, что его насмешки она не поняла, и уже совсем было открыл рот сказать что-то более доступное и грубое, но лишь пожал плечами и смолчал: ясно, что она не обратит на него ни малейшего внимания. Жажда мести утихла в нем, когда он разглядел, насколько подавлена и опустошена Аннабель, — он бы попробовал ее как-то утешить, если бы знал как и если бы это удавалось ему раньше.

Она ополоснула чашку и перевернула ее на сушилке. Вошла в спальню, передвигаясь с крайней осторожностью: она собиралась сыграть свою последнюю партию, поэтому требовалось очень сильно сосредоточиться и подавить в себе панику; она решила соблазнить Ли.

Избегая его взгляда, она сняла одежду и поспешно укрылась на дальнем краю постели, чтобы он ничего не заподозрил. Ли решил, что она подсознательно сообщает ему, что теперь ее тело недостижимо, и, раздеваясь гораздо медленнее, сказал себе: «Вероятно, между нами все кончено, и она никогда больше не позволит мне засадить ей». И это принесло ему большое облегчение — одна мысль о том, что в эту ночь он может даже случайно коснуться под одеялом ее руки или ноги, наполняла его отвращением. Он мучительно улегся с нею рядом во тьме, уже смирившись с пустотой — и тут понял, что все это время Аннабель коварно поджидала его.

Ее напор ошеломил его. Постанывая и всхлипывая, она впилась ему в губы, приклеилась к животу и груди. Отбиваясь так и эдак, он пытался стряхнуть ее с себя, но она вцепилась в него слишком отчаянно и не уступала, и тьма расщепилась в голове Ли: в жутком неистовстве Аннабель вся обвила его, неумолчно твердя его имя жарким, сухим голосом, которого он прежде не слышал никогда. В гаитянском фольклоре существуют женщины-демоны, которых называют diablesses, — они настолько жадны до удовольствий, что соблазняют живых, а в конце сладострастной ночи бросают их среди белых могил кладбища. Так и теперь — во тьме оборотень Аннабель набросилась на Ли с отвратительной, болезненной страстью, терзая его зубами и ногтями так, что ему пришлось закатить ей оплеуху, чтобы она его не поранила. Удивленная и оскорбленная, она взвыла и, не прекращая выть, рухнула сверху на него, жаля ливнем спутанных волос.

— Чтоб ты сдохла, — произнес Ли.

Аннабель умолкла и забормотала что-то нечленораздельное, покрывая поцелуями его шею и плечи, и он вскоре заразился ее лихорадкой, перевернул ее на спину и вошел в нее. Сначала она лишь слегка подергивалась и бормотала; но затем обхватила его руками с причудливой нежностью умиротворения, ее маленькие грудки вжались в зеленое имя, которое она нанесла на его грудь, и она взмолилась, чтобы он остановился, ибо теперь уже боялась, что он увлечет ее слишком далеко, в такое место, где она может потерять себя окончательно.

— Прошу тебя, — сказала она, — не надо дальше, мне кажется, я не выдержу, не сейчас. Не сегодня, я ошиблась, когда захотела.

— О нет, любовь моя, — ответил Ли, не намереваясь ничего прощать. — На этот раз ты свое получишь, честное слово.

Как бы там ни было, изнасилование оказалось взаимным. Аннабель испустила шаткий вздох и вроде бы вяло отпала от него, но стоило ему задвигаться у нее внутри, реакция ее оказалась моментальной и даже, судя по всему, неподвластной ей. Она вскрикнула одиноко и тоненько и вцепилась, и вгрызлась в него с такой свирепостью, что он испугался, переживет ли вообще эту ночь — никогда и ни у кого не встречал он такой бурной реакции, а сейчас, в темноте, Аннабель могла вообще оказаться какой-нибудь незнакомкой. Никогда в жизни он не был суеверен, но когда все закончилось, он зажег свет специально, чтобы посмотреть на нее, а то ее поведение никак не вписывалось в привычный порядок вещей.

Но то по-прежнему была его Аннабель — хотя вся избитая и исцарапанная, как и он сам. Его Аннабель, составленная из воспоминаний, и, раскаиваясь, он гладил ее по волосам и вжимался воспаленными глазами в ее прохладную кожу; однако смерти ее он пожелал совершенно искренне — тогда больше не нужно было бы о ней заботиться.

— Боюсь, я вложил в тебя весь свой эмоциональный капитал, — сказал он. — Вот все, что я могу тебе сказать, хотя господи спаси мелкого вкладчика, когда грянет революция. Хотя я бы не сказал, что я мелкий вкладчик. Значит, наверное, будет хуже.

Она не расслышала ни единого слова, и когда они встретились взглядами, Ли поразило странное выражение ее глаз: любопытство пополам с оценкой. Он знал, что она наверняка думает о его брате, и догадался, что она все это время его обманывала, хоть и не знал, зачем.

Как-то в ранней юности на вечеринке, на кипе пальто, наваленных на чью-то постель, он обнимал девчонку и целовал ее, а Базз тем временем с нею совокуплялся, то и дело вопросительно поглядывая на него. После чего куда-то смылся, а они с девчонкой рьяно, как грешники, занялись любовью. Лицо ее он забыл, а имени не знал никогда; помнил только, что такое вроде как происходило, а все обстоятельства, да и следы брата, оставшиеся на теле той безымянной девчонки, странным образом его удовлетворяли. То было просто приключение, как и множество подобных авантюр того времени, когда все, что он творил, было естественным, и оно не вспоминалось все эти годы — до нынешнего момента, когда ему показалось, что он никогда больше не сможет спать со своей женой без незримого присутствия брата.

— Однажды, — сказала Аннабель, — я пришла домой и увидела вас с Баззом на полу: вы лежали, свернувшись в объятиях друг друга, как довольные щенки.

— Мы всегда были как ковбои с индейцами — в тот раз мы, должно быть, дрались. — Однако Ли пришел в замешательство, когда увидел, что она в состоянии развивать и углублять его мысли. Она же не обратила на него внимания — она изобретала собственные связи между прошлым и настоящим.

— Он даже не разделся, — произнесла Аннабель, не осознавая никакого комизма.

— Он не больно-то отесан, если отесан вообще. Я не виноват в его недостатках. Он всегда с девушками чудит, я же тебе говорил.

— Как же он тогда заработал гонорею в Северной Африке?

— И думать об этом не хочется, — ответил Ли. — Хотя мне известно не слишком много способов подхватить триппер. Но как-то раз он даже побоялся сунуть палец в актинию — думал, она его засосет.

— А зачем ему вообще было совать палец в актинию? — удивилась она, довольно долго пролежав рядом с Ли в жалком молчании, пока он не решил, что она уснула, и не потянулся выключить свет. Тогда она забросила на него руку и снова пригвоздила к постели.

— Ли… скажи мне…

— Чего еще? — тревожно спросил он.

— Так оно и должно быть?

— Нет, — ответил Ли, стараясь, если можно, задеть ее. — Так обычно бывает с нормальными женщинами.

Ее улыбка погасла, глаза от горя расширились, и она отпрянула.

— Тогда у нас с Баззом все могло бы получиться как надо — если бы там был ты, — в изысканном смятении сказала она и отстранила бледную паутину своей плоти — прочь от него, на самый дальний край постели. Его глазам стало так больно, что он уже ничего не различал — видел лишь смутную массу бурых волос, которые запросто могли быть сбриты с неведомой головы и вывалены на подушку. Волосы начали вздрагивать, словно клубок новорожденных змеенышей.

— Без толку! — вскрикнул Ли и рухнул с кровати. Хотя до пола было два-три фута, не больше, казалось, он падает в бездонный провал, и его удивило, что с половицами он встретился так скоро. Лампу у кровати он за шнур стащил с собой, и у него за спиной все мигом погрузилось во тьму.


[1] «Бенджерз фуд» — фирменное название порошка, который растворяют в теплом молоке и принимают на ночь в качестве успокоительного.


3 Comments

Filed under men@work

Love 06

01 | 02 | 03 | 04 | 05

* * *

В дверь поскреблись — значит, к ним гости, хотя никто теперь к ним в гости не заходил, хоть Аннабель сегодня и сидела на диване с видом человека, чего-то ожидающего. Шорох не смолкал, а когда ни один из сидевших в комнате голоса не подал, дверная ручка повернулась. Стоял теплый воскресный день в начале июня, и в окна бил живой солнечный свет, но лишь разбивался о толстую корку грязи на стеклах, так что в комнату проникала лишь морось расплывающегося света, отражаясь от блескучих частиц слюды, тут и там мелькающих в траурной вуали пыли, окутывавшей все и вся. На плечиках всех пузырьков из коллекции Аннабель тоже осела пыль, она гребнями выстилала рамы картин и тучами поднималась с плюша кресел или скатерти, если кто-нибудь случайно до них дотрагивался. Отражения больше не могли пробиться сквозь копоть на зеркале, а на гривах и в каждой деревянной глазнице львиных голов на ручках буфета скопились мягкие песчаные отложения. Пыль покрывала стеклянный ящик так густо, что трудно было разглядеть: лисье чучело внутри тоже болело — вся морда посерела от плесени, а на шкуре вылез и прекрасно себя чувствовал грибок. В комнате не осталось ничего, что не пачкало бы руку при малейшем прикосновении: у Ли не было ни времени, ни желания убирать или мыть, а Аннабель это никогда не приходило в голову. Краски ее настенных росписей уже начали выцветать: лица желтели, цветы увядали, а листья бурели, как бы в насмешку над осенью, хотя, если угрюмо выглянуть в смутное окно, в ярком летнем воздухе на площади все деревья в саду оделись свежей листвой. Будто сам дух извращения так прочно поселился в этой комнате, что она могла по своей воле менять времена года.

Еще не понимая, как его тут примут, в квартиру просочился Базз — нервозность свою он скрывал жестами одновременно извилистыми и хилыми. Сначала он сощурился, чтобы украдкой оглядеть, как тут все переменилось; увидел комнату, похожую на детскую, где только что бесились, но убежали в школу: все загажено, переломано, мебель стоит как ни попадя, а в спальне отовсюду торчит нестиранное белье. Картиной он остался доволен.

— Привет, Алеша, — сказал он брату и уселся на пол у стены под своим обычным евклидовым углом. С братом он обменялся парой реплик — тот сидел за столом и проверял сочинения о различных аспектах современных международных отношений, — а затем они с Аннабель вновь пустились в бесконечную беседу молчаний и намеков, как будто она и не прерывалась вовсе. Аннабель была необычайно оживлена, время от времени посмеивалась, но свою новую улыбку на Баззе не пробовала — считала, что он сразу увидит ее насквозь. Они с Баззом закурили, и сквозь соринки, танцевавшие в воздухе, поплыл сладкий тяжелый аромат, что гармонично мешался с пропитавшим комнату густым запахом старой одежды.

Стало так тесно и жарко, что Ли стащил с себя рубашку. Базз сразу увидел татуировку и посмотрел на Аннабель с неприкрытым восхищением, и они разразились презрительным хохотом; время от времени Базз продолжал с изумленной насмешкой поглядывать на отметину. Как-то раз, еще не признав разницы между своими действиями и тем, как брат на них реагирует, Ли вылечил Базза от одного истерического припадка знахарским способом — успокоил, зажав в объятиях, как это было между ними принято, и припечатав к половицам, в то время еще белым и голым, не придушенным драными лоскутными ковриками, как теперь. Аннабель сидела, нахохлившись, у огня и наблюдала, а когда Базз, наконец, уснул, подошла и легла рядом, дотянулась через его плечи до Ли и принялась печально ласкать его, утопив братьев каскадами своих прерафаэлитских волос. То был единственный раз, когда все трое провели ночь вместе.

— О господи, — в ужасе сказал себе Ли. — Неужели я тогда ошибся?

Но ему нестерпимо было думать, что она может желать их обоих, поскольку считает, что друг без друга они несовершенны. Он ревновал только к их общим секретикам, на которые они намекали каждым взглядом, и все равно ревность его была горька и унизительна — как та, что терзала Базза в те ночи, когда Ли и Аннабель впервые занимались любовью за тонкой перегородкой. Базз это знал и был счастлив. Ли продолжал с сердитым раздражением проверять тетради: теперь он понимал, что сам стал угрюмым третьим лишним; ведь в тот момент его брат и жена вполне могли бы уже счесть, что можно исключить его из своих умыслов. Однако умысел для того и плелся, чтобы исключить его, и потому он оставался — величиной отрицательной, но необходимой.

Близился вечер, и света в комнате становилось меньше и меньше. Ли закончил проверять работы, надел рубашку и начал собираться, поскольку худое лицо Базза становилось все более жестоким и злонамеренным, а тяжелый воздух дышал враждой. Но Базз и Аннабель тоже поднялись на ноги, словно бы сговорившись продлить пытку еще немного, и все вместе они выплыли наружу, в золотистый вечер. На улице Базз втерся между Ли и Аннабель, подчеркивая, как сильно он их разделяет. Но отпускать Ли они по-прежнему не желали.

— Мне нужно выпить, — резко сказал Ли.

К счастью, в баре уже собралась группа старых знакомых, поэтому троица смогла усесться среди них совсем как в прежние времена и какое-то время делать вид, что ничего не произошло. Там же сидела девушка Каролина с новым возлюбленным — она увидела, как в бар входят братья Коллинзы со своей женой. Ли она не видела с той ночи, когда Базз сломал ей нос. Она надеялась больше не видеть их никогда, этих слизней, за которыми тянулись склизкие следы их убогих страстей. Ли узнал ее и заметил, сколь нарочито она отказывается смотреть в его сторону; этому он обрадовался, потому как был не в настроении для новых осложнений.

В баре толпились мужчины и женщины, со многими он был знаком и когда-то не раз беседовал. Ли сидел за столиком с людьми, которые считали бы себя его друзьями, но общение предпочитали исключительно бесконтактное, будто это высшая форма взаимодействия между людьми: самозабвенно сплетничали, точно от этого зависела сама их жизнь, — а в нескольких футах от него сидела женщина, когда-то любившая его, да и теперь настолько встревоженная его присутствием, что отказывалась его признавать. Жена Ли сидела, уставившись куда-то перед собой, очевидно, в состоянии просветленной безучастности; губы ее обмякли в неком подобии улыбки, и Ли вспомнил, как однажды он вернулся домой и застал ее в слезах, потому что его не было рядом. В самые первые дни их связи одно ее присутствие казалось ключом ко всем загадкам; теперь же загадкой была она сама. Из всей этой толпы с нею одной Ли хотелось поговорить, но он не мог найти для нее ни единого слова.

В ходе воодушевленной беседы, не выражавшей ничего, кроме общей потребности убить время, Базз протянул руку и ухватил прядь волос Аннабель. Это заметили все, но продолжали болтать с удвоенным оживлением. А она, не выказав ни малейшего удивления, повернулась к Баззу, и он притянул ее к себе за волосы и впился в нее долгим, долгим поцелуем. Затем оттолкнул стул и поднялся; Аннабель взяла его за руку, и они вышли из бара вместе. На улице они снова обнялись. Их слившийся силуэт мелькнул за стеклянной дверью и пропал.

Болтовня за столом резко стихла. Нарушение приличий произошло настолько резко, что никто не был к этому готов — просто не знали, как вообще можно залатать такую дыру в ткани повседневного поведения. Некоторые разновидности коллективного смущения достигают таких пароксизмов, что участникам нелегко преодолеть этот кризис, и они опять впадают в длительный дискомфорт. Сидевшие вокруг заелозили по столу кружками и старательно отвели взгляды от по-видимому разъяренного мужа, который ударил лицом настолько, что совершенно перестал походить на того человека, которого все помнили: губы его искривились в злой циничной ухмылке, а покрасневшие глаза зияли, как разверстые раны. Он с трудом поднялся, опрокинув стул.

— Не надо… — вцепилась ему в рукав какая-то женщина: Коллинзы были знамениты неукротимостью своих страстей. Ли вспомнил, как в чрезвычайных ситуациях его выручала ослепительная улыбка, и с немалым трудом изобразил ее и на этот раз.

— Все в порядке, киса, я и не собираюсь ему по мозгам давать, — вымолвил он со всем возможным самообладанием. Атмосфера начала разряжаться. Репутация братьев, способных на колоритное и бесстыдное поведение, сделала событие приемлемым — публичным признанием их личных извращений, в которых их всегда подозревали друзья.

Ли пробрался меж переполненных столиков, по дороге кивая и улыбаясь знакомым; ему достаточно убедительно удалось напустить на себя беззаботный вид, но едва оказавшись на свежем воздухе, он привалился к стене и сполз на землю. Через некоторое время плечо его сжала чья-то рука — подошла та девушка, Каролина. Он не удивился при виде ее, но догадался, что она хочет его утешить. Выглядело подозрительно. Она присела рядом с ним на землю и какое-то время ничего не говорила. Прекрасный был вечер: небо темно-зеленое, в нем пара одиноких звездочек. Ли искоса взглянул на Каролину и с удовольствием отметил, что нос ее зажил идеально, не осталось даже шрама.

— Кошмарно они с тобой поступили, — сказала она. Каролина домыслила события в баре в соответствии с мотивами, которые приписывала Аннабель: она по-прежнему считала, что ту подстегивает жажда наказать и пристыдить Ли за связь с нею, — интерпретация совершенно естественная, хоть и абсолютно ошибочная. Мотивы Базза ее совсем не интересовали — она его почти не знала и была убеждена лишь в том, что он больной, а значит и говорить не о чем, и докапываться до причин его отклонений вовсе не надо. У Ли не было ни малейшего желания обсуждать с Каролиной похищение его жены братом. Он попробовал сменить тему. Откашлялся.

— Я видел тебя с этим типом, думал, ты со мной не разговариваешь.

— Я боялась, что ты выкинешь какую-нибудь глупость, вот и вышла — просто увидеть тебя, убедиться, что с тобой все в порядке.

— Глупость типа чего?

— Не знаю. — Она слегка опешила: Ли казался таким спокойным и рассудительным, что о насилии не могло быть и речи. Выглядело так, будто она выскочила из бара только для того, чтобы восстановить отношения с ним. Поскольку фактически так и могло оказаться, ей стало немного не по себе, но Ли хотелось прояснить для нее ситуацию до конца. Его обманула ее забота, он решил, что это забота об Аннабель, — ведь только Аннабель занимала сейчас все его мысли, а мы всегда приписываем другим тот же навязчивый интерес к нашим личным терзаниям, что свойственен нам самим.

— Наверное, она заглотила больше, чем может прожевать, понимаешь? Я знаю его дольше, чем она, я про него знаю то, чем она даже не озадачивается и, вероятно, никогда все равно не поймет, например, как он относится к нашей маме. Понимаешь, мама-то считала его антихристом — он больше не рос, и она верила, что он источает яд.

Ли заметил, что его школьный акцент совершенно пропал, и он разговаривает с Каролиной с неистовым отчаянием человека одинокого; закончив свое последнее объяснение, он умолк — из гордости.

— Но я не могу запретить ей попробовать с Баззом, если ей так хочется.

— Тогда почему ты плачешь? — Его глаза слезились снова, отчасти — из-за дыма в баре.

— Как же, не заплачешь тут, — отрезал он. Каролина совершенно неверно его поняла — она ничего не знала о его глазной инфекции и принимала слезы за чистую монету. Говорила она приглушенно, даже несколько разочарованно, ведь всегда очень трудно признать себя второй по значимости любовницей, даже если связь оборвалась.

— Ты же в самом деле ее любишь, правда?

Любит он ее или нет, казалось Ли совершенно несущественным, и он рявкнул на Каролину:

— А это надо обсуждать?

Каролина выдернула из юбки нитку, слегка опешив от его неожиданного раздражения, и Ли, моментально раскаявшись, приобнял ее и притянул к себе. Она благодарно ткнулась щекой ему в шею, но не осмелилась посмотреть ему в глаза и через некоторое время довольно печально выговорила его имя:

— Ли…

— Ну?

— Я сделала аборт.

— М-да, — произнес Ли, не зная, что еще сказать. — Так-так.

Повисла пауза. В этой паузе на небо выплыла очень чистая луна. Теперь продолжать разговор было столь же трудно, сколь и необходимо.

— Почему ты мне не сказала?

— И что бы ты сделал?

— Не знаю. Дал бы тебе денег или что-нибудь. Поддержал бы как-нибудь.

Он попробовал нормализовать такое откровение блистательной улыбкой, но она не сводила глаз со своих пальцев и не заметила ее.

— И это все, что ты можешь сказать? — тихо спросила она, едва не давясь словами. Ей казалось, что Ли насильно подверг ее чудовищным крайностям страха, боли и страсти, и теперь, когда между ними все кончено, они кажутся воспоминанием о полете на далекую планету; ей требовалось лишь чуточку уверенности в том, что путешествие не было пустой тратой времени, ибо то, что произошло с ней, для нее было важно, только она не имела ни малейшего понятия, что это все могло означать.

— А что ты хочешь от меня услышать? — мягко спросил Ли: он был готов сказать что угодно, лишь бы успокоить ее, если после этого она быстрее уйдет и оставит его наедине с собой.

— Прошу тебя, — сказала она. — Я ведь любила тебя, правда любила.

Сказала ли она так, потому что это было правдой, или потому, что признание или напоминание об их связи, недолгой, но несомненной, могло оказаться ключом к тому смыслу, которого она искала, — она не знала сама. Тем не менее, против такого принуждения сентиментальность Ли устоять не могла. Он с грустью понял, что должен оградить Каролину.

— Когда ты узнала, что беременна?

— Перед самой Пасхой. Это не мог быть никто, кроме тебя, — тоскливо добавила она. Печаль Ли превратилась в страдание.

— Значит, она еще была в дурдоме. Ты поэтому мне ничего не сказала?

— Да, — ответила она, вдруг решительно дернув головой, что подразумевало доселе неизученные глубины женской стойкости. На Ли накатило внезапное отвращение.

— Это было ужасно, ужасно мужественно и предусмотрительно с твой стороны, — произнес он с такой язвительностью, что ее шокировало. Он решил, насколько был в силах, преуменьшить ее жертвенность.

— Я скажу тебе, что сделал бы, если б ты мне сказала. Я бы ушел от Аннабель навсегда и стал бы жить с тобой, если б ты захотела, то есть, и ухаживал бы за тобой и ребенком, и так далее, насколько бы смог. Вот что бы я сделал, да.

Она совершенно не поверила ему.

— Да ладно тебе, — ответила она с некоторой иронией в голосе, поскольку была убеждена, что поступила наилучшим образом. — Что бы ты на самом деле сделал?

— Ну, если бы да кабы… То было тогда, а теперь сейчас, и откуда мне знать, что бы я сделал, а? Переехал бы к тебе, это был бы мой долг. С другой стороны, мог бы прыгнуть в реку, чтобы избежать противоречивых обязательств.

— Ты очень озлобился, — сказала она.

— Чокнутые, по крайней мере, таких банальностей не говорят, — капризно проныл он; его раздражал намек, что она-то от всего пережитого не озлобилась ни капельки.

— Тебе всегда на меня было наплевать, все это несерьезно, — сказала она. Ли совершенно одурел от диалога на языке, которого он до конца не понимал, ибо то был язык оборонительной эмоциональной вылазки. Он потряс головой, прочищая мозги, и попытался ответить Каролине с приемлемой долей искренности:

— Ты как будто предложила мне билет к нормальности в один конец. Разумеется, мне никогда не было на тебя наплевать. И я бы стал жить с тобой, если бы ты меня приняла.

В тот момент ему действительно казалось, что он бы так и поступил, не будь это совершенно невозможным. Голос его оставался так ровен и серьезен, что окончательно ее убедил, и она почувствовала невообразимую ностальгию по своим ненужным страданиям; а кроме того, он по-прежнему был достаточно красив и в тот момент вызывал довольно жалости, чтобы тронуть ее. С другой стороны, он перестал постоянно присутствовать в ее жизни, превратился в гостя из того времени, что ушло навсегда; выходца с того света, более не имевшего власти над нею. Каролина вернулась к теме его прилюдного унижения — единственному, о чем еще можно было поговорить.

— Кошмарно они с тобой поступили.

Внимание Ли вновь перескочило на брата и жену.

— Да, в этом есть некая ирония.

— У меня теперь есть кого любить, знаешь, — сказала она, едва ли не извиняясь, и в этом тоже звучала некая ирония.

— Так иди к своему новому хахалю. Ему уже невмоготу.

Но оставить его она не могла.

— А ты куда пойдешь?

— Домой — ее ждать.

Каролину это поразило.

— Ее ждать?

— О, она вернется, — меланхолично произнес Ли. — Вернется в глубокой тоске часа через два, хотя, возможно, и раньше.

— Дорогой мой, пойдем-ка лучше с нами, — сказала она с благовоспитанной заботливостью: теперь, когда он был беспомощен, можно ему покровительствовать. — Мне не нравится думать о тебе, брошенном в одиночестве в той ужасной квартире.

Либо потому, что за ней оставался предлог навсегда оставить ради нее Аннабель, либо, возможно, потому что он не мог вынести критики своей жены ни при каких условиях, хоть она и сбрендила, Ли всеми фибрами почувствовал, что готов убить Каролину на месте. Он напустил на себя вид раздраженного дурновкусия, взял себя в руки и отправился домой.

— Так мне, значит, зайти на чашечку кофе, да? Посмотрим вместе телевизор или лучше поболтать с твоим хахалем о реформе абортарного законодательства?


4 Comments

Filed under men@work

Love 05

01 | 02 | 03 | 04

* * *

Зная, что Аннабель не отпустят домой, пока брат не будет оттуда изгнан, Ли теперь смотрел на Базза так, будто никогда его не знал. Он пристально наблюдал за личностью, одержимой поочередно множеством маний. Личность эта продолжала деловито выполнять нелепые задания, которые сама же себе ставила, будто они совершенно нормальны. Точила ножи; плескалась в химикатах; кроила, сшивала и красила свое тряпье из комедии дель арте; сворачивала косяки в таком напыщенном ритуале, что он казался чуть ли не таинством; часами просиживала на корточках на полу в том пустотелом нескончаемом молчании, в каком вообще проводила излишки своего никчемного времени, — и Ли наблюдал во всем этом движения совершенно чуждого объекта. Ли недоумевал, как мог столько терпеть подобные отклонения, и все больше укреплялся в своем неприятии того, что видел. До того времени он едва ли проводил какие-то различия между братом и собой: Базз был его неотъемлемым признаком, неизбежным условием жизни. Но обстоятельства изменились. Аннабель заново определила жизнь Ли как свой собственный неотъемлемый признак и только, и при таком новом раскладе Ли понимал, что брат — помеха, которая может ему навредить. И теперь самую сердцевину его разъедала раковая опухоль — там, где раньше обитал Базз. Кроме того, он обнаружил снимки, которые Базз сделал, когда Аннабель лежала в ванной, а скорую вызвать еще не успели.

Стоило этому процессу разъединения начаться, как он быстро набрал ход. Ли ощущал острую неприязнь к тесному физическому контакту, родившемуся из их крайней близости. Если сначала он полагал, что это новая неприязнь, а не явное отвращение, то просто не мог больше пить из чашки, которой пользовался Базз, пока не ополоснет ее, а объятия мимоходом, которыми они всегда столь бездумно обменивались, стали для него и вовсе невыносимы. Их взаимная нежность рассасывалась с необычайной скоростью, ибо, не будь они братьями, между ними было бы очень мало общего и без поддержки любви они все равно бы не смогли питать друг к другу прежнюю терпимость, свободную от обязательств. Базз был беспомощен, недоверчив и немного боялся растущей антипатии Ли, которую наблюдал, а потому стремился отгородиться от боли насмешками, холодностью и напускным пренебрежением. Он выдрессировал в себе нелюбовь и теперь ждал удара.

Сообщив Баззу, что тому придется съехать с квартиры, Ли ожидал фейерверка паники и насилия, однако Базз, успев подготовиться, не выказал ни гнева, ни удивления. Продолжал сидеть себе перед камином в полном молчании, барабаня пальцами по колену, а Ли нервно гадал, каким окажется его непредсказуемый ответ. Но прозвучав, ответ этот был безупречно хладнокровен.

— Решил правильным стать? — спросил Базз обычным голосом, хотя и с ноткой презрения.

Ли пожал плечами. Друг на друга они не смотрели. Шло время. За каминной решеткой рушились угольки. Стояла ночь.

— Где же я буду жить? — спросил Базз.

— Мы с легкостью тебе чего-нибудь подыщем.

— А ты позволишь мне навещать вас время от времени?

— Конечно, — ответил Ли, тронутый и смущенный. — Разумеется.

— Конечно, — двусмысленно повторил Базз. Он вновь забарабанил пальцами; смятение и беспокойство Ли усиливались с каждым уходящим мигом: если самые дикие страсти брата ему удавалось выдерживать, то это необъяснимое спокойствие озадачивало, и он боялся, что оно может оказаться прелюдией к какому-то совершенно неожиданному поступку, против которого у него не будет никакой защиты. Сосед снизу принялся наполнять ванну, и до них долетел шум текущей воды.

— Ли… с кем же я буду разговаривать?

— Да и со мной-то из тебя слова не вытянешь.

— Но ты же всегда есть. И она — всегда можно поговорить с Аннабель.

— Я ж не развожусь с тобой, ей-богу. Мы по-прежнему будем здесь — и я, и она.

— И будете приглашать меня на обед раз месяц, наверное, правда?

Ли осознал, что атака брата хитроумно нацелена на его сентиментальность, и начал терять терпение. Фантастическая комната показалась ему отвратительной, а темная фигура, сидевшая на ковре, стала напоминать гигантскую волосатую жабу, рассевшуюся поверх всей его жизни и перекрывшую кислород: ведь такая среда обитания была куда более естественной для этого смутного существа, чем для него самого. Тем не менее, комната принадлежала Аннабель; это она нарисовала на стенах тот неоднозначный сад, а потом взяла и посадила туда Ли, не удосужившись подумать, сочетаются ли они по цветовой гамме. В смятенной ярости Ли ляпнул:

— Она моя.

— Неужели? — саркастически осведомился Базз, обратив на брата жесткий взгляд карих глаз. И вот именно в этот момент времени Ли перестал его любить. Немногие оставшиеся связки лопнули мгновенно, пока они стояли на коленях перед камином и препирались из-за девчонки, что, будто викторианская героиня, разлучила их. И вместе с тем Ли по-прежнему совершенно не представлял ни что с нею делать, как только заполучит ее, ни как искупить перед нею свою вину и тем облегчить совесть. Может, стоит вычистить ее комнату и выбросить ее вещи: он наполовину верил, что она — некая податливая масса, которой человек, спасший ее от призраков, может придать любую форму, какую пожелает.

Поскольку его терзала жалость к Аннабель, он предпочел спасать ее из страха перед тем, чем она может стать, если ее предоставить самой себе или бросить на бессовестную милость кого-то чужого: ведь он не знал, что у нее имеются свои планы, и она, в конце концов, выберет попытку спасти себя сама.

— Моя, — повторил Ли и, встав, одним движением руки смахнул с каминной полки разнообразный мусор. Пол вокруг камина усеяли осколки: конский череп раскололся, а глиняный принц Альберт переломился в талии надвое. Базз не сводил с Ли непроницаемых глаз, которые ни в каком смысле не могли быть зеркалами его души. Потом с оскорбительной нарочитостью извлек и закурил сигарету.

— Из дому меня выставляешь, — произнес он. — Видела бы тетка.

Сердце Ли сжалось, и он бы кинулся на Базза, не будь тот его братом.

— Какой смысл советоваться с покойниками? — ответил он, стараясь казаться спокойным.

Базз швырнул недокуренную сигарету в огонь, пнул сапогом уголья и, поднявшись во весь рост, навис над Ли. Его длинного меха куртка казалась скроенной из скальпов, волосы разметались, как у индейского воина, а бесконечная чахлая тень металась по потолку, точно комната подпала под его безраздельную власть. Вид его был настолько устрашающ, что Ли приготовился к яростной атаке или даже ножевому выпаду, однако обрушился на него лишь поток пустых угроз, чего он мог ожидать и прежде, пока не утратил своей отчужденности.

— Только попробуй сделать с ней что-нибудь, как в последний раз, и ты у меня получишь, честное слово, получишь.

— Да что ты вообще можешь, черт возьми? — рявкнул Ли, заново разъярившись от этого мелодраматического оборота, однако Базз выскочил за дверь, не успела стрела поразить цель, и когда Ли на следующий день вернулся с работы, ни одной вещи брата в доме он уже не нашел. Исчезло все до последней тряпки и клочка бумаги, Базз не оставил ему даже ядовитой прощальной записки, не удостоил новым адресом, что сулило бы возможность примирения. Лишь несколько пятен на полу напоминало о том, что он здесь когда-то жил. Его темная комната гулким эхом вторила шагам Ли.

Он принес в психиатрическую клинику чемодан, чтобы забрать вещи Аннабель; теперь, когда он был полностью при памяти, здание поразило его остроумным несоответствием помпезности и назначения. На территорию вели чугунные ворота; с обеих сторон подъездные дорожки обнимали бездействующий фонтан в виде тритона, вскинувшего раковину, и о воде напоминало только ржавое пятно на мраморе под ним. По обе стороны тянулись симпатичные лужайки и симметричные клумбы типовых розовых кустов, на которых чахли последние цветки. Ли увидел, что озеро, у которого он нашел Аннабель, — вовсе не озеро, а просто пруд с лилиями, выкопанный в форме слезинки. Все это служило декоративной прелюдией к гармоничному мудрому зданию, чье нынешнее предназначение выдавалось лишь скромной доской объявлений, наполовину скрытой в живой изгороди из бирючины. На террасе маячил юнец в длинном халате и шарфе в несколько слоев — он бросал мятежные взгляды на Ли, пока тот поднимался по широким и блестящим мраморным ступеням к парадному входу.

— Этот дом построили в Век Разума, но теперь он стал Башней Дурака, — изрек юнец. — Вы ведь знакомы с колодой таро?

Ли с его чемоданом особняк вверг в такую робость, что он почувствовал себя разъездным коммивояжером и смог лишь заискивающе улыбнуться и кивнуть в ответ — ведь он собирался умыкнуть дочь герцога; но Аннабель, увидев его, с неожиданным пылом схватила его за руку и ни с того ни с сего впилась поцелуем в губы. Он всмотрелся в ее лицо, ища каких-то следов перемены, но оно, бледное и загнанное, оставалось таким же, как в то утро, когда он проснулся и впервые увидел ее. Он опустил взгляд на ее руки.

— Я куплю тебе новый перстень, — сказал он.

— С лунным камнем?

— Возможно, — ответил он с нехорошим предчувствием.

— Лучше потратить деньги на что-нибудь другое, — сказала она, как ребенок, замысливший хитрый план.

— На что?

— Для начала — на такси.

Он не расслышал, что она сказала таксисту, и вдруг оказался возле доков, в лабиринте убогих, крутых и скукоженных улочек среди приземистых и темных лавок. Аннабель неожиданно оживилась: время от времени она поглядывала на него с еле сдерживаемым торжеством предвкушения. В окно Ли увидел, как из одного дверного проема вынырнула тощая фигура, завернутая в черный плащ, будто ворон по кличке «Никогда» из Эдгара По, но такси свернуло за угол, и Базз — если это и впрямь был Базз — пропал. Таксист высадил их на главной улице, у витрины, над которой болталась вывеска: ХУДОЖНИК ПО ПЛОТИ.

Витрину заполняли раскрашенные фотографии, демонстрировавшие весь диапазон мастерства татуировщика. Мужчины, превращенные в искусственных павлинов, являли взорам груди, где вздымались на дыбы злобные львы, тигры или сладострастные дивы всех оттенков чернил, на которые способна игла. На одном человеке посреди груди красовалась голова Христа в терновом венце, а другой был весь исполосован, как зебра. Некоторые предпочитали цветы, памятные кресты и слова: ПОКОЙСЯ С МИРОМ, МАМОЧКА. Одна девушка кокетливо приподнимала юбку, демонстрируя стайку бабочек, порхавших вдоль ее бедра. В центре витрины висела очень большая фотография человека, всю спину которого покрывал красно-синий извивающийся дракон: каждая чешуйка, каждый клык зверя, каждый язык пламени, что он извергал из ноздрей, были вколоты в кожу навсегда, если только человека не почистить, как апельсин, или не разрезать, как яблоко. У Ли по коже поползли мурашки сочувствия; осознав теперь намерение Аннабель, он посмотрел на нее в изумлении, а она блаженно улыбнулась и толкнула дверь заведения.

Ли не знал, что за испытание выпало ему на этот раз — покаяние или инициация; и тем не менее, он выдержал его. На татуировщике был чопорный белый халат хирурга, и варварский ритуал облагораживался заботой о гигиене, хотя клиническая стерильность его мастерской и тошнотворное внимание, уделявшееся остроте и чистоте иголок, оскорбляли Ли, которому хотелось бы зверской боли, потоков крови и в самом конце — гноящейся раны, чтобы Аннабель получила сполна за это изысканное унижение, которое она для него измыслила, если, конечно, она в самом деле собиралась унизить его. Но сколько бы Ли ни старался, иной причины этой пытке придумать он не мог.

Сняв рубашку в эмалированной клетушке, он позволил им вписать ее имя в сердечко, готическим шрифтом, несмываемыми чернилами, так что теперь сердце его оказалось выставлено на всеобщее обозрение. У человека в витрине святое сердце было на левой груди — вот и Ли получил себе новое, будто старое ему вырезали, раскрасили от руки, раскатали в блин и посвятили целиком Аннабель; он больше не хозяин своему сердцу, не может делать с ним все, что захочет. Его новое, видимое, сердце нарисовали красно-розовым, для собственного имени она выбрала зеленый цвет. Игла набросилась на него, как электрический шершень, он потел под его жалом, закусив нижнюю губу, а Аннабель смотрела, как художник с крайней сосредоточенностью маневрирует своим инструментом, и бесцветные губы ее слегка приоткрывались, а меж зубов показывался кончик языка. Ли снова надел рубашку, она заставила его заплатить и снова улыбнулась — гораздо радостнее, чем когда была невестой. Ослабев и мучаясь от боли, Ли вышел с нею на утреннюю улицу, и она взяла его ладонь в свою, длинную и узкую, вечно нервически влажную и неестественно теплую.

— Ты меня больше никогда не обманешь, — сказала она с бледной убежденностью. — Какой еще девушке теперь захочется тебя любить?

Ли понял, что приписывал ей больше эмоциональной утонченности, чем на самом деле. Она верила лишь в то, что подписала его своим именем; ее тавро — не больше, чем свидетельство обладания, согласно которому он становился просто еще одним предметом в ее коллекции. Она не собиралась его унижать и едва ли была способна придумать такую месть, для доведения которой до совершенства требовалось знание человеческих чувств. Однако он был унижен, хоть ее это и не касалось. В сырую погоду татуировка, казалось, начинала пульсировать и жгла его; в сухую — невыносимо чесалась, и он всегда нервно чувствовал ее имя под своим левым соском, она содрогалась с каждым ударом сердца. Аннабель осталась очень довольна результатом. Для нее, наверное, думал он, это как медаль за плохое поведение.

Так они зажили вдвоем, сознавая, что она одержала над ним большую победу, и Ли уже не мог делать вид, что спас ее. Она с такой убежденностью, хоть и безмолвно, поддерживала свое превосходство, что Ли вскоре и сам начал вести себя так, точно его полностью завоевали, и растерял все свои прежние знакомства, что у него еще оставались. Совершенно перестал ходить в гости и все время проводил с Аннабель. Он стал нем и декоративен, как статуя, с какой она его постоянно и сравнивала, а дом гнил вокруг них, пропитанный мраком чистилища.

Она никогда не поминала Базза, и тот ни разу не навестил их. Ли иногда казалось, что брата он больше в жизни не увидит. Видеть его, вообще-то, и не хотелось, но такой визит доказывал бы, что у них действительно имелось прошлое. Теперь же у него не оставалось никаких доказательств, что жизнь когда-то могла быть иной, нежели та, что он вел теперь. Семейные фотографии не могли служить объективным свидетельством того, что существа, изображенные на них, когда-то шевелились в реальном, ощутимом измерении. Вина его сама придумала себе наказание. Он признал, что Аннабель — гораздо умнее его, и даже начал ее побаиваться, ибо совершенно не мог переделать ее, а она могла менять его, как ей заблагорассудится.

К тому же теперь, когда Аннабель надежно поместила его среди своих владений, сама она принялась подспудно извлекать себя из той комнаты, которая прежде была для нее всем миром, а Ли оставался там в жалком одиночестве, как на необитаемом острове.

Теперь у нее было две комнаты, ее невидимый мир расширил свои физические границы, хотя казалось, что ей больше не нужно населять его столькими реальными предметами, как раньше, — видимо, потому, что печаль ее так глубоко впиталась в дерево и камни самого дома, что она знала наверняка: никто больше не сможет здесь быть счастлив. Она больше не делилась ничем сокровенным с фигурами на стенах. Не стремилась покупать новую мебель и даже не заставляла каминную полку молочными бутылками с букетиками листьев и ягод из парка. Часами она лежала в постели, пока Ли был на работе, иногда рисовала в альбоме любимых апокалиптических тварей, но все больше и больше просто смотрела в пространство, погрузившись в свои мысли. Окно оставалось заложенным досками, и в комнате всегда было темно и смутно.

Бывали дни, когда она не вставала совсем, а если и вставала, то предпочитала не одеваться и не умываться — просто мыкалась весь день по квартире в ночной сорочке, вылитая безумная Офелия, нечесаные волосы слиплись от акварели или заляпаны яичным желтком. Зато теперь, зная, каковы бывают безумцы и как себя ведут, она начала немного робеть и походила иногда на расплывчатую имитацию себя прежней. Лекарств, что ей выписали, она не принимала — смывала в унитаз, чтобы об этом не узнал Ли. После курса лечения к психиатру не ходила, хотя следовало, но в определенные дни недели тщательно одевалась, как бы собираясь в клинику, и Ли ей верил.

И без того привычный к уходу за больными, Ли кормил ее и ухаживал за ней, хотя сама по себе Аннабель казалась такой же, как и всегда. А кроме того, у Ли перед глазами стояло слишком мало моделей нормального поведения, с которыми можно было сопоставлять то, как вела себя она.

Однажды она отрешилась от апатии достаточно для того, чтобы спуститься вниз и выкинуть будильник в мусорный бак. Сказала, что ее раздражает тиканье. После этого определять время можно было только по наручным часам Ли, поэтому он часто опаздывал на работу, хотя дни, что он проводил в школе едва ли чем-то отличались от вечеров, что он проводил дома. И то, и другое было бесплодно. Он чувствовал себя так, будто какая-то игла высасывает все его жизненные силы. Каждое утро на школьной лестнице он сталкивался с той блондинкой, Джоанной, и мимолетное зачарованное отвращение в ее взгляде моментально давало ему понять: она считает его распутной, бесстыжей и никудышней личностью. От ее взгляда Ли нервничал и даже тосковал. Но она ни разу не пренебрегла возможностью попасться ему на лестнице, и он постоянно чувствовал на себе ее не по годам дремотный взгляд, когда каждую неделю проводил в ее классе уроки по современному международному положению и политическим институтам.

Сидя за круглым столом тоскливым воскресным днем, он проверял кипу школьных сочинений о британской конституции, и на одном листке обнаружил лишь следующие слова округлым детским почерком: «Говорят, что это свободная страна, но у меня никакой свободы, поэтому на фиг она нужна, эта ваша свободная страна». Сочинение Джоанны было трудно как-либо оценить или вообще догадаться, что подтолкнуло ее написать это, хотя он чувствовал: никакому другому учителю она бы так не написала. В низу листа он вывел красными чернилами: «развить тему», — но этого она так никогда и не сделала; Джоанне вообще, казалось, трудно выражать свои мысли на бумаге. О ее распущенности ходили легенды, но Ли не обращал внимания на сплетни учительской, хотя в классе замечал, что она часто грызет ногти, пожелтевшие от никотина.

Несчастливый подросток хватается за любую соломинку. Джоанна, девочка неудовлетворенная жизнью, поместила своего школьного учителя в собственную паутину иллюзий, где неведомо для самого себя и без всякого на то согласия он вел напряженную и активную жизнь, полную опасных приключений и нескончаемых половых актов. Ей же подлинной нежности никогда не перепадало. Мать умерла, отец спивался. Маленькой она однажды нашла у железнодорожных путей раненого голубя — ему повредило грудку и крыло. Она выхаживала его, пока он не поправился, и для практики давала летать ему по комнате. Сначала, заново учась держаться в воздухе, он, как новичок, слепо метался от камина до комода, невпопад хлопая крыльями, но вскоре стал держаться увереннее и начал кружить под потолком с тяжеловатым голубиным изяществом. Спал он на дне ее гардероба. Однажды ночью он удрал из ее комнаты, слетел вниз, уселся на кухне на сушилку для тарелок над газовой плитой и принялся курлыкать. Отец разозлился и забил его до смерти.

Джоанна с удовольствием участвовала в мелких конкурсах красоты из острого, хотя и неосознанного желания быть признанной красавицей, однако определенный оптимизм у нее имелся, и она считала, что легко сможет удовлетворить любое свое желание, как только поймет, чего, собственно, хочет.

Ли все глубже погружался в меланхолию, настолько чуждую самой его природе, что ему ни разу не приходило в голову, что он просто может быть несчастен, ибо несчастье он ассоциировал с неким позитивным состоянием — еле выносимым горем или яростной скорбью, — заверенным смертью или бедой, а не с этим немотивированным отсутствием удовольствия, что притупляло все краски наступавшей весны и сплющивало объемы предметов вокруг до плоских невыразительных поверхностей. Он поднимал руку, а от нее не падала тень, поскольку Аннабель отняла у него сердце, его домашнее божество, раскатала до листка бумаги и прицепила ему на грудь — яркое, красивое, но неодушевленное.

Тем не менее, вечно оставаясь на грани распада, Ли как-то умудрялся держать себя в руках, ведь он искренне верил, что раз мир наполнен таким количеством всего, сам он морально обязан быть счастлив в этом мире просто по-королевски. Вот до чего дошло его пуританство; если он не голодает и у него имеется крыша над головой, он должен быть доволен, хотя король, которого он поминал каждое утро в лукавом двустишии, был безумным королем Баварским Людвигом[1]. Стыдливость он окончательно потерял — она перестала отвечать каким бы то ни было его требованиям, — зато наружу все чаще прорывалась агрессивная сдержанность, издавна лежавшая под благоприобретенным покровом беззаботных манер. Очарование он утратил почти сразу же, но его красивая собранная походка изменилась, вернее, стала еще сдержаннее. Теперь, зная, что идти ему некуда, он передвигался с большей решимостью и гораздо бóльшим высокомерием.

Если его роковая сентиментальность и требовала, чтобы обещания, данные им Аннабель, и их общая мука как-то связали их, то теперь Ли своими глазами видел, что никакого союза не получилось. Они столько времени проводили в молчании, что Ли всегда имел возможность обманываться — как, мол, они глубоко и невыразимо близки, — и лишь когда порой заговаривал с нею, разделявшая их пропасть делалась явной и горькой. К Пасхе он почти совсем перестал с нею говорить, а улыбался лишь в приступах самой крайней забывчивости.

Жизнь их текла в рассеянном унынии, и Ли никак не мог угадать, о чем грезит Аннабель, поскольку она изо всех сил старалась не упоминать его отсутствующего брата. Кроме того, потеряв товарища по играм, она отнюдь не страдала: поскольку они не виделись ежедневно, с каждым днем он становился для нее все реальнее, и хотя она по нему не томилась, но ожидала его физического возвращения даже с легким раздражением от того, что он так запаздывает. А с другой стороны, он может вернуться к ней вообще в каком-нибудь ином облике. Иногда она думала о нем как о злобном черном лисе, а иногда — как о неком метаморфическом существе, что способно менять обличья одно за другим, произвольно, и поэтому, разумеется, может вселиться на какой-то миг и в птицу, что присела снаружи на балкон: ведь он никогда не боялся высоты. И опять же — под землей он всегда чувствовал себя как дома, а потому может обратиться в мышь: Аннабель часто слышала, как та подгрызает изнутри стенку. Она вспоминала игру, в которую они играли с перстнем, доставшимся ему от отца, и думала, что он запросто может принять любую форму и прийти к ней ночью, пусть и вместе с какими-нибудь другими тенями. Она крепче сдружилась с ночными очертаниями вещей, поскольку теперь в них могла таиться личность.

Хоть она редко поднималась с постели, но в свою очередь довольно часто навещала Базза в его новом жилище. Он нашел себе темную и мрачную комнату, куда свет сквозь зачерненные окна просачивался едва-едва, если вообще доходил до его реликвий: среди ножей и банок с химикатами там были развешаны ее фотографии. Она проводила в этой воображаемой комнате гораздо больше времени, чем дома, и тот теперь казался ей не домом, а временным пристанищем. Перстень Базза она выкинула лишь ради того, чтобы обмануть мужа, ибо решила начать новую жизнь, полную обмана; она знала, что если будет умной, то сможет вести себя так, как пожелает, безо всяких упреков и порицания, точно она и впрямь невидима, есть на ней перстень или нет. Ли уже не осмеливался на нее сердиться, что бы она ни делала: воровала, не мылась или отталкивала его в постели, — так боялся он любых последствий.

Когда ей было два или три года, мать взяла ее с собой за покупками. Маленькая Аннабель тихонько выскользнула из бакалейной лавки, где мать торговалась за масло, и какое-то время играла на обочине дороги, а потом решила, что пора выйти на проезжую часть. Водитель дал по тормозам, машину занесло, и она врезалась прямо в витрину. Аннабель смотрела, как на солнышке блестят осколки стекла, пока на нее не обрушилась толпа обезумевших гигантов: мать, бакалейщик в белом халате, блондинка в темных очках, какой-то человек с четырьмя руками, четырьмя ногами и двумя головами — одной золотой, а другой черной, и множество других прохожих, все возбужденные до невозможности. «Ты же могла убиться!» — сказала мама. «Но я не убилась, я играла», — ответила Аннабель, ростом не больше травинки: она сама вызвала всю эту невообразимую суматоху лишь тем, что могла играть со смертью в игры.

Вместе с тем, случай тот был воспоминанием не о реальном событии, а об очень правдоподобном сне, привидевшемся ей, когда она лежала в больнице под наркозом, хотя теперь она верила, что такое было на самом деле. В больнице она могла вызвать переполох самым простым действием — например, проглотив обручальное кольцо; она поняла, насколько необычна, а потому приобрела ощущение аристократической привилегированности, а с ним — и аристократическое презрение, поскольку все вокруг намекало и нашептывало ей, что ее фантазии могут лепить реальный мир. Листая в холле клиники журналы «Нэшнл джиогрэфик», она наткнулась на фотографии длиннорогих волов, потому и решила поставить на Ли тавро, как метили скот на Диком Западе, — просто проверить свою оккультную силу.

Полностью забросив рисование, она странным образом, кажется, отрешилась от былой апатии. Сначала с каким-то отвлеченным своеволием принялась целыми днями бродить по улицам; затем однажды нашла то, что искала: объявление в витрине мануфактурной лавки — требуется ассистент. Она зашла, и ее сразу же приняли. Поначалу Ли считал это добрым знаком. Но оказалось, что это начало того периода, когда она подражала Баззу, устраиваясь на такие временные работы, которые бы ее не напрягали.

Она хаотически меняла одну неквалифицированную работу на другую — иногда нанималась официанткой, иногда паковала печенье на фабрике, а потом уходила в какую-нибудь закусочную или универмаг. Казалось, ей хочется попробовать себя во всем. Она зарабатывала немного денег, но поскольку давно перестала себе что-либо покупать, тратить их было не на что. Банкноты, стянутые резинкой, она держала в жестяной банке из-под «Оксо»[2] на каминной полке в спальне, а на мелочь покупала шоколадки, пирожные, сладкие булочки и другие необязательные сладости, которые сразу же и съедала, точно ей двенадцать лет, и деньги выданы на карманные расходы. Ли и в голову не приходило забираться в ее копилку. Едва она засовывала деньги в банку, они запросто могли превращаться в сухие листики.

Но первый оптимизм у него улетучился, когда Ли увидел, что она не сближается с обычным миром, не смешивается с ним; скорее у нее лишь усиливалось осознание собственной инаковости, чем она и гордилась. Ли научился относиться с усталой снисходительностью к ее порханию с одной работы на другую, хотя, как и раньше, тревожился за нее, ибо вдобавок не имел ни малейшего понятия, что в таких новых обстоятельствах она может выкинуть. А в Аннабель зарождалась небывалая ясность. Прежде она никогда не испытывала оживления, но теперь чувствовала, как что-то в ней начинает шевелиться. Ей казалось, что ранее скрытые силуэты, так давно грозившие ей, скидывают свои двусмысленные оболочки и являют ей не четкие тени ужаса, которые она под ними издавна подозревала, а мягкие, неопределенные сердцевины. Мир лущился сам по себе, или это она лущила его, а под коркой шипастой брони оказывалось пластилиновое ядрышко, безвольно просившее придать ему какую-нибудь форму. Окончательно убедившись, что это так, Аннабель нарисовала последний портрет Ли — в виде единорога со спиленным рогом. Чем-чем, а непостижимостью образы ее не отличались. После этого все альбомы были заброшены.

Ей очень хотелось поделиться своими открытиями с Баззом, но разыскивать его она не торопилась. Ее новая теория магических предчувствий уверяла ее, что когда придет время, он появится сам. Она догадывалась, что грядет новый порядок вещей, при котором она сама будет активной силой, а не игрушкой ветров; уже не околдованная, она сама стала колдуньей.

Ли ничего не знал об истоках этой уверенности, столь же чуждой ему, как и ее былые страхи.

Она словно преисполнилась решимости обитать отныне лишь в самых нелепых местах, и безучастная мирская карьера привела ее трудиться в местный танцевальный зал — одно из множества типовых провинциальных заведений. На рабочем месте она надевала облегающее платье из розового, желтого и белого набивного хлопка с разрезом до бедра слева, а в волосы закалывала букетик розовых и желтых искусственных цветов. Управляющий на глазок подобрал ей платье из кипы одинаковых костюмов, сваленных в затхлом чулане, — ткань пахла древностью, и тепло ее тела разбудило застарелую вонь пота; такое платье никак не могло быть ее собственным, и когда она посмотрела на себя в зеркале раздевалки, то в самом деле увидела незнакомку. Когда ей было тринадцать, она целый год умудрялась не смотреться в зеркало, боясь увидеть там совершенно чужое лицо, но в этот раз, если ее и охватил мимолетный ужас, то он скорее был воспоминанием о том старом кошмаре, нежели подозрением, что кошмар может вернуться; и она вздрогнула от возбуждения при виде этой незнакомки в вульгарном и причудливом наряде, которая робко, едва заметно улыбнулась ей, сама представ в таком ложном свете. Выглядела незнакомка не сказать чтобы совсем не очаровательно.

Аннабель откинула назад свои длинные волосы и попробовала изобразить ту улыбку, которую Ли дарил ей раньше в постели — пока сам не бросил улыбаться. Эффект получился обворожительный — казалось, улыбка передает все простодушие и изумительную теплоту ее сердца. Так Аннабель подделала и отобрала у него единственную его натуральную улыбку, а ему не оставила ни одного благожелательного выражения. Вооружившись этой восхитительной улыбкой, она вступила в танцзал и обнаружила там холодный и колдовской блеск света. Поскольку все вокруг было искусственным, она и ее первая, тщательно продуманная, хоть и пробная реконструкция себя для всеобщего обозрения сошли здесь за подлинную личность.

Все в этом танцзале было точно таким же, как в остальных заведениях этой сети: очередное синтетическое повторение в отсутствие прототипа, поэтому ничем своим, особенным тут и не пахло. Бар, в котором работала Аннабель, был оформлен таким образом, чтобы изображать пальмовую рощицу, простершую зеленые листья над сельскими деревянными столиками и низенькими табуретами. Стены были щедро забраны рыболовными сетями, а в их висячих складках запутались светящиеся яркими красками тропические рыбки, цветы и плоды. Свечки, расставленные в лиловых коньячных бокалах, призваны были не давать свет, а подчеркивать иллюзию роскошного полумрака. В волнах розовато-лилового тюля, скрывавшего потолок над танцплощадкой вращался многогранный ведьмовской шар, в который постоянно упирался луч прожектора, так что по всей площадке постоянно бегали световые зайчики, будто сияющие бесплотные мыши, а замаскированные световые эффекты ни с того ни с сего заливали танцующие пары холодными синими вьюгами или омывали пурпуром.

Улыбаясь своей заемной улыбкой, как фальшивая Ева в искусственном саду, Аннабель разносила напитки и ополаскивала стаканы; по внешнему виду она выделялась из остальных девушек в желто-розовых платьях лишь ростом и явной худобой. Но разговаривала она по-прежнему редко, и как персонал, так и клиенты относились к ней несколько настороженно, ибо она совершенно не имела понятия, как вести себя естественно, если не считать того, что было естественно для нее самой. Работала она пять вечеров в неделю, с семи до одиннадцати в понедельник, вторник и среду, и с семи до часу ночи по пятницам и субботам. При таком графике дома они с Ли почти не встречались. Когда ее не было с ним, он за нее переживал, хоть и сам толком не знал, почему, а когда она задерживалась допоздна, он приходил в танцзал, чтобы отвести ее домой. Тогда они срезáли путь через парк. Если выходила луна, Аннабель судорожно хватала его за руку, но обычно тихо шла рядом, а он смотрел, как впереди по неровной дорожке бегут их тени, отражая несуществующую гармонию. В танцзале одним субботним вечером Ли ввязался в драку.

Как и в любой другой субботний вечер, Аннабель носила меж посетителей свою улыбку, будто полный тазик воды, и приходилось двигаться очень осторожно, чтобы не пролить ни капли. Ли объявился в клубе раньше, чем Аннабель ждала его, и она смутилась; даже спряталась за пластиковым деревом, чтобы посмотреть, каков он, когда сам по себе, ибо в последнее время она иногда задумывалась, существует ли он вообще, когда ее нет рядом и некому проецировать на него ее представление о нем. Его красота, уже, правда, несколько потрепанная, никогда не совпадала со средой, в которой он оказывался, поскольку теперь он по-прежнему, и даже больше, чем когда-либо, напоминал симпатичного бандита с большой дороги, хотя по профессии был школьным учителем. Поэтому Аннабель вовсе не удивило, когда она заметила, насколько вырастает в танцзале его самообладание — чисто из самозащиты.

Уже потом, споласкивая в баре стаканы и пристально наблюдая за ним, она была абсолютно уверена, что он — также творение ее рук, и, когда он подошел к какой-то юной блондинке, Аннабель ощутила только жалость и слабый укол презрения: она же различала сквозь его одежду светящиеся контуры сердца и тлеющие буквы ее собственного имени и была уверена, что по своей воле он поступать не может. Мысленной ловкостью рук она сделала последовавшую драку неизбежной; ее околдовывали собственные силы — разложив отдельные события и изучив их, как гадальные карты, она предрекла, что Баззу пора возвращаться. Не исключено, что вскоре она сможет указывать ветру, когда тому пора дуть.

Поскольку часов в доме не было, а завести свои Ли забыл, он положился на интуицию и пришел в клуб едва после полуночи: в его немой комнате неразмеченные минуты ползли слишком медленно. Швейцар уже хорошо знал его и пропустил; Ли уселся за вульгарный столик, и Аннабель принесла ему выпить; интерьер настолько напоминал о его собственном рабочем происхождении, что жена здесь казалась сущим анахронизмом. Она улыбалась, но он не признал плагиата, поскольку себя с такой улыбкой ни разу не видел; понял он одно — улыбка милая, необычная и какая-то тревожная, ибо казалась на Аннабель до того чужой, что после ее ухода запросто могла бы повиснуть в воздухе, словно улыбка Чеширского кота.

Невообразимо усиленная музыка из крайне мощного проигрывателя и бессчетные путаницы раскрашенных огней состязались в воздухе так шумно, что когда человек за ближайшим столиком чиркнул спичкой и какое-то время подержал ее на весу прежде, чем прикурить, маленькое, чистое и ровное пламя посреди неоновой толчеи оказалось поразительным, как аккорд тишины. Огонек высветил три лица — два мужских и одно девичье, как бы завьюженное ореолом соломенных волос. То была его ученица, Джоанна, и в данный момент она подвергалась сексуальным домогательствам — мелким, но неприятным. Как только спичка погасла, сосед справа сунул руку ей в вырез блузки и, выпендриваясь перед соседом слева, принялся тискать ее правую грудь. Девушка заерзала на стуле от смущения, а вовсе не от удовольствия, а сосед хихикнул, точно мяукнул, и стал нашаривать застежку блузки у нее на спине. Оба были просто мальчишками, хотя и постарше ее, и в обоих чувствовалась некая элегантность платья и манер; они явно сняли ее просто так, а потому и относиться к ней могли, как заблагорассудится.

Она же чувствовала себя не в своей тарелке, и первые признаки страха у нее на лице им очень понравились. Они хохотнули, перемигиваясь поверх ее головы, и бешеные огни в какой-то миг высветили на ее круглых белых щеках яркие дорожки слез. Когда Ли угрожающе навис над пацаном справа и проговорил: «Оставьте ее в покое», — тот рассмеялся ему в лицо с безмятежной самоуверенностью среднего класса, к которой примешивался призыв к терпимости и мужской солидарности; рука его тем временем продолжала трепать девчонкину грудь, пока Ли не заехал ему по зубам, отчего хохочущий рот превратился в смятенный провал.

Отлепившись от Джоанны, второй промямлил:

— Эй… послушай-ка… — словно пародируя самого себя. Джоанна вскочила на ноги и опрокинула столик, так что все стоявшее на нем — стаканы, пепельница, коньячный бокал и свеча — разлетелось вдребезги, раскатилось по полу; девчонка в суматохе испарилась, а оба пацана сразу же кинулись на Ли; тем временем от горящей свечи вспыхнул тюль.

Субботний вечер — самое подходящее время для драки, и Ли, отставной ветеран подобных побоищ в такое же время и таких же местах, ощутил, как нему возвращается былой боевой дух. Точно ныряешь в прошлое; все просто, элементарно и непреднамеренно. Ничего общего с тем человеком, которым он стал.

Первая пауза в боевых действиях наступила, когда Ли пихнули в самое пламя, и он, отпрянув, чуть не сшиб мужчину в смокинге и с огнетушителем; тот, ругнувшись, оттолкнул его вбок и атаковал возгорание струйками пены. Многие танцоры продолжали двигаться под музыку, будто ничего не случилось: как пожар, так и драка происходили в одном уголке танцзала, но все, кто оказался поблизости от очага, ввязались в потасовку. Ли заметил, как пацан, тискавший Джоанну, слепо отползает в лабиринте ног и перевернутых стульев, изо рта у него хлещет кровь, а еще кто-то пинает второго, уже свалившегося на пол. Завизжали женщины, из тлеющих портьер повалил дым. Еще один мужчина в смокинге вывалил из ведра песок вместе с окурками и засохшей блевотиной прямо на голову первому пацану. Вероятно, перепутал с водой. А огни продолжали тем временем изменчиво пульсировать, и весь этот хаос омывался всевозможными красками одна другой романтичнее. Ли решил, что пора сматываться, и незамеченным выскользнул из суматохи. На сердце у него было абсурдно легко: незначительная потасовка в танцзале напомнила ему, как просто было когда-то действовать не задумываясь, по первому импульсу, и получать мгновенное удовольствие.

Поэтому побоище — или потасовка — вовсе не оказалось для него незначительным: пока Ли мутузился там, он совершенно забыл об Аннабель и, не помня о ней, был счастлив даже не пытаясь быть счастливым. Когда ему было двадцать, он бы сделал себе выволочку за такое потворство собственным слабостям, ибо тогда верил, что счастье — свойство, обретающееся в носителе счастья и никак не связанное с окружающей средой. Теперь же он был старше и понимал, что теорию его трудно, если не вообще невозможно, применить на практике. Будь у него достаточно времени, он бы, наверное, крепче задумался, что означает столь внезапный, неожиданный и замечательный натиск счастья, а в конце концов пришел бы к выводу: надо, наверное, перестать любить Аннабель, чтобы сохранить в целости те немногие остатки себя, что еще можно спасти. Но, как и оказалось, времени не было совсем.


[1] Людвиг (Луи) II (1845-1886) — король Баварии (1864-1886), сын и наследник короля Максимилиана II, покровитель Рихарда Вагнера и большой поклонник музыки. Утопился через неделю после того, как его официально признали сумасшедшим.

[2] «Оксо» — фирменное название бульонных кубиков и мясной концентрированной пасты производства компании «Брук Бонд Оксо Лтд.».


5 Comments

Filed under men@work

Love 04

01 | 02 | 03

* * *

Обнаружив, что осталась жива, Аннабель сначала не знала, как с этим примириться, пока не обнаружила один способ: поверить в то, что невидима, пока носит перстень с черепом, — хотя ее не переставало удивлять, что даже несмотря на это, ее может видеть столько людей. Загадка эта поглотила ее полностью, и разум не хотел успокаиваться, пока она не отыщет хоть какой-нибудь удовлетворительный ответ.

— Как ты меня видишь? — спросила она Базза. Тот потеребил ногтем нижнюю губу и ответил:

— Урывками.

— Это неправильно, — зловеще проронила она и погрузилась в задумчивость.

— Миссис Коллинз по-прежнему отказывается вас видеть, — сообщила Ли другая медсестра. Дома ему теперь было нестерпимо: из крана капали слезы Аннабель, и даже диван казался обитым ее страданием. Наконец Базз за руку привел его на встречу с психиатром Аннабель — сам Ли теперь был неспособен самостоятельно перемещаться по городу и не видел, куда вообще идет. Чтобы погасить беспокойство, он ушел в двухнедельный запой, а потом не смог вспомнить ничего между выходом из дома и своей волшебной материализацией в теплом интерьере уютной клиники, причем сам он для этого и пальцем не шевельнул. Базз бросил брата в приемной, набитой выгоревшей ситцевой мебелью и старыми журналами, где тот прождал сорок минут, тупо уставившись в голую стену; ему то и дело мерещилось лицо матери — уже окаменевшее, после того, как она окунулась в колодец безумия. Потом вошла медсестра и проводила его по лестнице, покрытой линолеумом: ступени сияли, как позолоченные, и Ли был почти уверен, что они ведут прямо в небеса, точно лестница Иакова, хотя на первой площадке он, как было велено, свернул и вступил в очень белый кабинет. Там за внушительным столом сидела молодая женщина — вся в черном, с густой гривой желтых волос, отливавших металлом. Глаза ее прятались за темными очками, голос тоже звучал будто бы прокопченно: хрипловато, с темными тонами.

— Мистер Коллинз?

— Ну, и да, и нет, — ответил Ли, всегда говоривший правду. У нее на лице мимолетно отразилось удивление. Жестом она предложила ему сесть.

— Стул из стальных трубок, в точности по инструкции, — отметил Ли, и соскользнул с него на пол и улегся. Ему показалось, что стены смыкаются над ним по всем четырем углам, поэтому он заполз под прикрытие ее стола, а там столкнулся с высокими коричневыми сапогами психиатрессы в неестественной перспективе: подошвы великанские, передки вздымаются ввысь фабричными трубами. Сапоги были вычищены настолько превосходно, что, казалось, сами излучают сияние.

— Несколько экспрессионистский эффект, — сказал он.

— Прошу прощения?

— Всё чуточку набекрень. Тени перекосило, а свет уже не падает из привычных источников.

— Вы часто ходите в кино?

— Бывает. Это позволяет нам не разговаривать друг с другом, хотя она никогда не следит за сюжетом, а только смотрит картинки.

Поскольку на психиатрессе не было чулок, текстура ее кожи, казалось, имитировала поверхность сапог; он погладил ее по колену, а когда никакой реакции — ни отрицательной, ни положительной — не последовало, принялся ощупью изучать сначала внешнюю сторону бедра, а за нею и внутреннюю, пока пальцы его, наконец, не утонули в самóй жаркой, влажной и волосатой расселине. В момент интимного контакта в голове его внезапно и яростно что-то взорвалось, и он мгновенно пережил всю ночь катастрофы заново.

Когда дым рассеялся, Ли обнаружил себя распростертым на другом конце комнаты. Он не знал, пнула ли его психиатресса; или это он сам отполз туда на полусогнутых; или же вся ситуация прокручивалась только у него в голове. Он с трудом поднялся на ноги и бочком проковылял обратно к столу. Психиатресса сидела точно в такой же позе, как и раньше: руки недвижно выложены на стол, лицо непроницаемо.

— Зачем вы прячете глаза?

— Фотофобия, — ответила она. — Присядьте, прошу вас, мистер Коллинз.

Ли сел. Потом помотал головой, чтобы в мозгах хоть немного прояснилось.

— Это… я не трогал вас вот только что?

Женщина расхохоталась и какое-то время не могла остановиться.

— Что вы употребляли?

— Чего?

— Какой наркотик? Какой наркотик вы употребляли?

— Этиловый спирт.

— А кроме этого?

— Он пихает мне в глотку горсть чего-то утром, и еще горсть чего-то вечером. Разноцветные, очень красивые.

— Что?

— Таблетки.

— Он? — переспросила женщина.

— Мой брат.

— Визиты вашего брата вызывают на отделении нежелательную реакцию. Один шизофреник сразу признал в нем Иоанна Крестителя.

— Наша мамочка считала его Антихристом. Она тоже чокнутая.

— Вот как? — заинтересовалась женщина.

— Да, но она рехнулась намеренно. — Ли вдруг решил ослепить психиатрессу своей коронной улыбкой.

— А ну-ка еще разок! — немедленно попросила та. Пораженный и пристыженный Ли закрыл лицо ладонями.

— Как бы вы определили свои отношения с женой? Хорошие или плохие?

— Ни хорошие, ни плохие. Они существуют. Она уже болела раньше.

— Болела?

— Ну, сходила с ума. — По щекам Ли катились слезы.

— Какое непостоянство настроений! — заметила женщина. — Почему вы плачете?

— Фотофобия.

Она выключила лампу, и комнату наполнили тени подступающих сумерек.

— У нее был нервный срыв до того, как мы познакомились. Я про него почти ничего не знаю. К тому же, она, кажется, пыталась покончить с собой.

— А как вам кажется — вы вообще много знаете о своей жене?

— Дурища она набитая.

— Вы считаете, что понимаете ее?

— Нет.

— Как вы думаете, почему она отказывается видеться с вами?

— Чокнутая.

— А помимо этого?

— Она убеждена, что должна сохранить себя для себя.

— Еще раз попробуйте?

— А вам она разве не сказала, почему?

— Она вообще мало говорит. Только вертит кольцо на пальце, а иногда — улыбается.

— Обручальное кольцо?

— Нет, не обручальное. Обручальное она проглотила.

— Проглотила? — не поверил Ли.

— Да. Пока никто не видел.

— Так откуда же вы знаете, что она его проглотила, если никто не видел?

— Об этом она сама сообщила мне — очень убежденно. К тому же, его нигде не нашли. И она улыбалась — весьма самодовольно, по-моему.

— Должно быть, она видела меня на балконе при этом.

— При чем «при этом»?

— Я ведь был на балконе, трахал там эту девку, вот как.

— В ночь попытки самоубийства?

Ли кивнул.

— А если не считать этого, вечер проходил, как обычно?

— У нас была вечеринка.

— По ходу которой вы вступили в половую связь на балконе.

Повисла пауза. Потом она спросила:

— Вы любите свою жену?

— А что — есть какая-то лакмусовая бумажка, которую можно макнуть мне в сердце и оценить это объективно?

— Значит, вы не испытываете привязанности к своей жене?

— Не будьте такой поверхностной, — раздраженно ответил Ли.

— Почему вы вступили в половое сношение с той девушкой на балконе?

— Я был пьян.

— Я догадалась. — Ее голос прозвучал суховато. — Но вы действовали под влиянием момента или девушка была вашей старой подругой?

Комната казалась Ли такой темной, что он едва мог различить, какого цвета у женщины волосы, хотя в окно очень хорошо было видно, что еще светло.

— Я спал с Каролиной — ее зовут Каролина, — я уже спал с Каролиной некоторое время, считая, что это ослабит напряг.

— Связь с этой девушкой как-то изменила ваше отношение к жене?

— Еще бы. Я стал к ней намного лучше относиться.

— Понимаю, — ответила женщина с удовлетворением, словно такого ответа и ожидала. — Вы чувствуете себя виноватым?

— Довольно сильно, — сказал Ли и снова ослепил ее улыбкой, уверенный, что она ее все равно не разглядит в темноте. Они снова замолчали, а потом Ли произнес, точно самому себе:

— Иногда кажется, что она вообще неживая, даже в самые лучшие времена. Аннабель — она же как привидение, которое просто сидит и вспоминает, а того, что оно вспоминает, возможно, и не было никогда.

— Оно… — задумчиво повторила женщина. — Как странно, что вы говорите о своей жене — «оно».

— Я имел в виду привидение моей жены.

— Понимаю, — сказала психиатресса и сделала пометку в блокноте. — Какие отношения у вас обоих с вашим братом?

— Сложные.

— Ваш брат не кажется мне вполне нормальным человеком, — осторожно произнесла она.

— В нашей среде это считается комплиментом, буржуазная корова.

— Мы уже перешли на личные оскорбления? — любезно осведомилась женщина.

— Оскорбления, насилие — как хотите, так и называйте. Но если вы снимете сапоги, я с удовольствием оближу ваши ноги.

— Не сомневаюсь, — расслабленно сказала она. — Мне кажется, ваш брат принимает фантазии вашей жены как данность — так, будто они реальны.

— Наверное.

— А как вы сами относитесь к фантазиям своей жены?

— Фиг знает. Ну и вопрос. Да у нее минута на минуту не приходится, вообще не поймешь, что для нее существует. Как книжка-мультяшка.

— Ваша жена хочет детей?

— Боже милостивый! — поразился Ли.

— Вы с ней когда-нибудь обсуждали такую возможность?

— Нет. Нет, я вообще едва ли об этом думал, ну разве что боялся иногда залететь. А зачем вам знать? Вы считаете, это нормально?

— Во многих кругах, — ответила она. — Ну вот, вы опять плачете, я же слышу.

— Я уже сказал вам — у меня больные глаза.

— Так ведь темно же. Откуда тогда фотофобия? Другого оправдания вашим слезам, кроме сентиментальности, нет.

— Тогда зажгите свет, чтобы уж не так позорно.

Она щелкнула выключателем. При свете она стала еще черней и золотистей — будто икона в очень белом окладе, а внимательный взгляд, пригашенный дымчатым стеклом, сообщал ее лицу двусмысленность оракула, поэтому из грубоватых губ выползли не змеи, как можно было бы ожидать, а медленные слова, отягощенные смыслом, хотя произнесла она простую банальность:

— Возможно, Аннабель следует найти себе работу и попробовать завести друзей за пределами той среды, которую навязали ей вы с братом.

— Чего-чего? — чуть не ахнул изумленный Ли: он-то рассчитывал на какое-нибудь судьбоносное откровение.

Психиатресса сказала:

— Мне кажется, ваш брат — не тот человек, которому следует жить в одном доме с такой неуравновешенной девушкой, как Аннабель. В действительности, вероятно, от этого очень плохо им обоим.

— Господи боже мой, мне что ж — нужно кого-то из них выбрать?

— Существует такое психотическое расстройство, коллективное или, вернее, взаимно стимулируемое, известное как «folie а deux»[1]. Ваши брат с женой представляются мне идеальными кандидатами для него. Перестаньте, пожалуйста, плакать, вы меня смущаете.

— Я же сказал вам, я ничего не могу с этим поделать. Послушайте, неужели я должен буду один с ней разбираться?

Она загадочно пожала плечами.

— А чем вас мой брат не устраивает? — язвительно спросил Ли.

Психиатресса закинула голову и захохотала — она смеялась так долго, что и Ли невольно захихикал: он очень хорошо знал, что она имеет в виду.

— Послушайте, — произнес он сквозь смех. — Мне сейчас очень паршиво, и скажу вам, почему, если сами не можете допереть. У меня есть брат — он попытался меня убить, — и есть жена, которая пыталась убить себя. И я искал, понимаете? Искал какую-то причинную связь. И обнаружил себя.

— Простите?

— Ведь плюс — это я, не так ли?

— Плюс?

— Один плюс один равняется двум, но сперва мы должны определить природу «плюса». У них есть мир, который они создали так, чтобы понимать его, и в центре этого мира — я; без меня этого мира почему-то не получается, он не может существовать дальше. Но я о нем ничего не знаю, я не знаю, что должен делать в нем — разве только оставаться ласковым и неопределимым, вроде Духа Святого, да еще не забывать вовремя платить за квартиру, за чертов газ и так далее.

— Это замкнутый мир — вы трое. Неужели в него нельзя впустить никого другого?

— Но я же попробовал. И видите, что получилось?

— Ну что ж, — сказала она. — Меня не интересует ваш брат, он не мой пациент. Господи, да что ж вы так плачете?

— Я — мальчик-спартанец, но у меня под туникой нет лисы, там только мое сердце, и оно жрет само себя.

— Вы слишком себе потакаете!

— Дело не столько в этом. Беда в том, что я утратил способность к отстраненности. Потерял в ту памятную ночь. А раньше я ею так гордился, все подшучивал над кошмарами Аннабель, ну, и прочим.

С такими словами Ли злобно осклабился — раньше эту кривую ухмылку он всегда приберегал лишь для собственного развлечения, а теперь увидел, как психиатресса оскорбилась и сразу же перестала быть ему другом. Какая бы скрытая похоть или тайное сочувствие ни питали эту пародию, что удерживалась так долго под видом сеанса терапии — теперь они исчезли. Психиатресса стала подчеркнуто сухой и любезной. Она явно готова была отправить его восвояси, сурово отчитав, пусть и не открытым текстом.

— Подумайте об этом вот с какой стороны. У вас есть больная девушка, и за помощью обратиться она может только к вам. Теперь вытрите слезы и посмотрите в окно.

Он увидел зеленый парк с озером, окруженным плакучими ивами; их голые ветви купались в стоячей воде. Опускались сумерки, однако медленные фигуры, хорошенько укутанные от холода, нескончаемо бродили по этой унылой территории, и Ли показалось, что раньше он никогда не видел вместе так много людей, каждый из которых выглядел бы до такой степени одиноким. Аннабель сидела на скамье у озера, не сводя глаз с его поверхности — черной, точно отлитой из какого-то непроницаемого вещества, и совсем не жидкой. Вокруг нее происходила немая толчея, все были погружены во множество размышлений. Поскольку у Аннабель на пальце был перстень с черепом, сама она видеть могла, но оставалась невидимой. Ни единым дрожанием нерва на лице не выдала она, что наблюдает, как он подходит к ней, — но вдруг стащила перстень с пальца и отшвырнула прочь. Вода сомкнулась над ним, лишь расползлись беззвучные круги. Никогда не чувствовала Аннабель всей своей силы до этого мгновения, когда решила стать видимой навсегда, и сразу же была вознаграждена: Ли притягивало к ней, желал он этого или нет, будто к магниту.

— Я люблю тебя, — сказала она.

Речь ее лилась приятной обманчивой музыкой — словно песня механического соловья, и теперь Аннабель казалась Ли призрачной женщиной, белой, как саван, окутанный волосами. Тускневший свет, казалось, проходил прямо сквозь нее, едва ли не размывая очертания, и когда она протянула ему навстречу руки, они походили на засохшие цветы — сплошь вены и прозрачность, сквозь которые он разглядел косточки ее пальцев. Зимнее небо оставалось безмятежным, ни ветерок, ни полет птицы не колыхали голых древесных ветвей и не шевелили стылый воздух.

Ли сжал Аннабель в объятиях, и она уткнулась лицом ему в грудь; он же не мог сдержаться и оглянулся на здания клиники. Стоя в ярком окне, психиатресса наблюдала за ними сквозь свои темные очки. Свет из-за спины подчеркивал ее пышную прическу, и казалось, что она с этой яркостью — одно целое, а когда она подняла руку — благословляющим жестом, либо, что более вероятно, просто задернуть жалюзи, как бы распуская всех пациентов на ночь, — Ли почудилось, будто она — некий неумолимый ангел, направляющий его туда, где он должен исполнить свой долг.

— Поступай правильно, потому что это правильно, — сказал Ли.

Лаццаро Спалландзани[2] наблюдал деление бактерий; его мочевой пузырь теперь хранится в музее Павии, в Италии. В ходе своих биологических штудий от отрезал у самца жабы ноги прямо посреди совокупления, но умирающее существо не ослабило своей слепой хватки — природа оказалась сильнее. Из этого Спалландзани сделал вывод: «Упорство жабы вызвано не столько бестолковостью ее чувств, сколько неистовством ее страсти».

Как и жаба Спалландзани, Ли осознавал, что влип, однако суровое пуританское рвение, воспитанное с детства, обрекло его теперь на то, чтобы отдаться на волю множащихся фантазий бледной девушки, которая стискивала ему шею руками так крепко, будто тонула. Он мог бы и догадаться, что жизнь ее будет кратка и трагична, ибо лицо Аннабель с самого начала было слепым — как у тех, кому суждено умереть молодыми, а потому видеть жизнь им, по большей части, вовсе не обязательно; но моральный императив — любить ее — оказался сильнее его ощущений, и естественная жажда счастья убедила его, по крайней мере, в начале, что такие интуитивные предчувствия неоправданны.

Вдобавок, его переполняла вина.


[1] Парная мания (фр.).

[2] Лаццаро Спалландзани (1729-1799) — итальянский натуралист, изучавший размножение живых организмов.


6 Comments

Filed under men@work

Love 03

01 | 02

* * *

В загустевшей, потемневшей комнате его прикосновение уверяло ее, что он не может солгать, но она все равно сказала:

— Если ты меня обманешь, я умру, — и он еще теснее прижал ее к себе, готовый предательски расплакаться, поскольку она ни разу даже его не заподозрила за то долгое время, что они прожили вместе. Она бы скорее решила, что ей изменяют кружки с гербами коронации, стаффордширская керамическая статуэтка принца Альберта[1] или латунная рама кровати, или неверна ее собственная одежда. Ли занимал самое важное место среди всего этого имущества, которое она покупала на распродажах, или ей добывал где-то Базз; они, к тому же, вместе совершали вылазки на городскую свалку и рылись там в золе, надеясь отыскать что-нибудь ценное. А пока Ли был на работе, продолжали красть, и возвращались домой с целыми охапками вещей, по большинству — совершенно ненужных.

Ли обманывал себя тем, что поскольку он эмоционально не привязан к этой девушке, Каролине, то, по большому счету, нельзя считать, что он изменяет жене. В пору раздумий, последовавшую за неизбежной катастрофой, у него было достаточно времени иронически поаплодировать масштабам прежнего самообмана, пока же он не имел для этого ни времени, ни склонности — да и намеков на катастрофу не было никаких, ибо ему казалось, что наконец удалось установить равновесие, и все так и будет продолжаться вечно.

— Спать с Аннабель — все равно что читать Сэмюэла Бекетта[2] на голодный желудок, — сказал он Каролине, провожая ее по пустынным улицам домой в первые предрассветные часы. Хотя говорил он это, в первую очередь, чтобы прояснить ситуацию самому себе и таким образом найти возможные оправдания (ибо какие-то предчувствия вины у него все-таки были), она расслышала в его словах лишь обольщение; этим он ее и заинтересовал. Когда они вошли в ее комнату, Ли заморгал от света и с любопытством принялся изучать ее плакаты на стенах и бумажные цветы. Он и забыл уже, насколько далек от девичьей нормы их мрачный интерьер, плод трудов Аннабель. Мгновенно смутившись, Каролина притормозила пальцы на застежке своей меховой куртки, поскольку что-то в его манере предполагало: хоть они и вернулись к ней в комнату с одной-единственной целью, само действие — слишком интимно для людей, едва знакомых друг с другом.

«Поступай правильно, потому что это правильно», — подумал Ли, однако девиз абсолютно не помог, ибо подразумевал лишь вопрос о природе правильного.

От смущения и сомнения Каролина рассмеялась; зазор между ними немедленно исчез. Бессодержательная сексуальность — самое пуританское из всех наслаждений, поскольку это чистый опыт, лишенный какого-либо сверхчувственного значения, и Ли неожиданно оценил железную волю супруги своего преподавателя этики — та была достаточно сильна, чтобы избегать опасностей эпилога, чреватого разглашением секретов и сбором информации. Каролина рассказала ему, что она кое в кого влюблена, а этот кое-кто влюблен еще кое в кого, а взамен Ли почувствовал себя обязанным предложить ей несколько моментальных снимков поведения Аннабель: например, как она рисовала тем зимним утром свое дерево-обманку; как покручивала в пальцах его пенис и спрашивала: «А это для чего?»; как ее били. Но он осознавал, что это не столько картинки действительных событий, хотя все происходило на самом деле, сколько в каком-то смысле понятия, которыми он вынужден их описывать, и понятия эти превращают сами события в неподвижные кадры экспрессионистских фильмов, абсурдные и неестественные. Поэтому Ли еще некоторое время не закрывал рта, хотя, пытаясь формулировать и связно излагать некие истины, касавшиеся определенных аспектов их с Аннабель взаимоотношений, он раздувал такие детали сверх всякой меры, и как только показал Каролине избитую Аннабель, понял, что зашел слишком далеко.

Они с Аннабель иногда играли в шахматы — ей нравилось брать в руки черные и белые фигуры китайского набора из слоновой кости, который Базз откуда-то ей приволок; она впадала в задумчивость, глаза ее слепо приклеивались к доске, а рука ласкала коня или ладью — пока Ли грыз ногти и ожидал какого-то поразительного, нелогичного хода, разбившего бы всю его математически выверенную атаку.

— Она играет в шахматы по велению страстей, а я — в соответствии с логикой, и она обычно выигрывает. Однажды я съел ее ферзя, а она меня стукнула.

Хотя, припоминал он, недостаточно сильно для того, чтобы надо было вязать ей руки ремнем, ставить на колени и бить, пока не свалится набок. Она подняла к нему осветившееся странной радостью лицо; ее бледность и почти сверхъестественный блеск в глазах поразили его и даже повергли в трепет. Он задыхался от слез, омерзительное существо.

— Будешь знать, как брать моего ферзя, — нагло заявила она. На плечах и груди у нее остались синяки, когда она сняла свитер перед тем, как лечь спать. Она задумчиво погладила себя и произнесла: — Мне бы хотелось перстень с лунным камнем.

Ее душевная простота изумила его, но он чувствовал себя достаточно виноватым, чтобы на следующий же день отправиться на поиски кольца с лунным камнем. Но в городе лунные камни не продавались, и вместо этого в букинистическом магазине он купил ей репродукцию «Офелии» Миллея[3] — у Аннабель часто бывало такое же выражение лица, — и она, казалось, удивилась и удовольствовалась подарком, хотя Ли подозревал, что она все же затаила на него обиду.

— Зачем она так? — спросила Каролина. — Она что — хотела тебя унизить?

— Наверное. Хотя это довольно окольный путь.

Но Ли уже грызла совесть за то, что он рассказал эту историю таким образом, чтобы выставить в хорошем свете самого себя, ибо этим он предавал Аннабель, поскольку не знал, кем она его видела, когда он ее бил. Когда он вернулся домой, уличные фонари меркли один за другим и пели птицы. Он часто уходил из дому без Аннабель и возвращался поздно: с его друзьями ей было скучно, — но на сей раз она проснулась, когда он скользнул в постель, и сказала:

— У меня был плохой сон. Наступило утро, а тебя все не было, и ты так и не вернулся.

Ли закрыл глаза и вжался лицом в подушку, но не смог сдержаться и взял ее кошмарную, жаркую, липкую руку в свою — он знал, что, кроме него, у нее нет друзей, хоть он ей и не очень нравится.

— Иногда я застаю ее врасплох у зеркала — она репетирует улыбки, — сказал Ли своей новой любовнице, и это было до некоторой степени правдой: он часто замечал, как Аннабель улыбается себе в зеркале, и не мог понять, чем это она занимается, если не репетирует улыбку.

— Ох, дорогуша, судя по всему, она действительно сука, — сказала Каролина с напускной легкостью; с воображением у девочки было туговато.

Его лицо сделалось непроницаемым, будто моментально утратило способность принимать какое бы то ни было выражение, и Каролина в тот же миг поняла, что влюбленная женщина не должна позволять себе приоткрывать истинные чувства к жене своего возлюбленного. Одно это знание стоило бы всего эмоционального опыта, приобретенного к концу их романа, однако она успела усвоить столько грязи об отношениях мужчин и женщин, что чуть не решила вообще никаких отношений ни с кем больше не завязывать: если она влюбилась в Ли, чтобы отвлечься, то лекарство оказалось гораздо хуже самой болезни.

Она изучала английскую литературу и знала обоих братьев в лицо, а также была наслышана об их репутации; их окружал притягательный ореол опасности, поскольку Базз был мелким правонарушителем, и вокруг их треугольного хозяйства витали всевозможные слухи. Каролина видела жену пару раз на улице и выбросила ее из головы: сама она была гораздо симпатичнее Аннабель, гораздо страстнее и трижды внятнее. Она оказалась не готова ко всепоглощающей ревности, которую начала испытывать к этой бледной тени. Будто волей-неволей приняла на себя роль Другой Женщины, а теперь приходится учить весь традиционный сценарий от и до, как бы ни калечил он ее достоинство. Поэтому в тот же вечер, когда Аннабель до смерти перепугалась луны и солнца, только гораздо позже, Каролина ввалилась в квартиру Ли с какими-то приятелями: Базз давал вечеринку, и Каролина воспользовалась предлогом, чтобы проникнуть к Ли в дом.

Плавленым воском Базз лепил свечи ко всем плоским поверхностям в доме, и Ли помогал ему, отчасти надеясь, что начнется пожар, и весь дом сгорит к чертовой матери: Базз рассказал ему о сцене на склоне холма. Он попробовал поговорить об этом с Аннабель, та не могла или не хотела ему ничего отвечать, и теперь он пребывал в дикой депрессии. Полуголый Базз разукрасился черными и красными полосами грима. Кровать Аннабель он задвинул в угол, расчистил среди их общего мусора достаточно места для танцев и распахнул двойные двери, чтобы объединить комнаты в одну, Г-образную. К тому времени, как в сопровождении прикрытия прибыла Каролина, вечеринка громыхала на весь квартал, а хозяева затерялись среди гостей.

Аннабель сидела на своей латунной кровати перпендикулярно стене, завернувшись в цветастый шелковый платок, слишком скованная ужасом, чтобы пить вино, бокал которого держала в руке. Когда Ли чувствовал на себе ее взгляд, то считал, что она тайно обвиняет его в лицемерии, поэтому вскоре ощутил в себе жажду крови. Братья танцевали вместе: экзотическое представление, взаимное издевательство или поединок, которыми они и были знамениты. Играла громкая музыка. Каролина отстала от своей компании и через всю комнату пробралась к высоким окнам. Откинула щеколду на одной раме и впустила внутрь немного холодного воздуха — свечи поблизости затрепетали, а по сияющей поверхности ее белого атласного платья побежали блестки огоньков. Ли увидел ее — сейчас он был уже достаточно пьян, чтобы улыбнуться ей своей самой обворожительной улыбкой. Основной отличительной чертой Каролины была аура безмятежной самоуверенности, и Ли решил, что резонно и даже неизбежно будет, если она вытащит его из этой гробницы Джульетты в какую-то обетованную землю.

Позже события той ночи всем участникам казались разрозненными наборами картинок, произвольно перетасованных. Укрытое тело на носилках; свечи, задуваемые сильными порывами ветра; нож; операционная; кровь; и бинты. Со временем основные участники (жена, братья, любовница) собрали из этих картинок связную историю, но каждый толковал их по-своему и приходил к собственным выводам — совершенно не похожим на другие, поскольку каждый рассказывал себе историю так, что сам выступал героем, если не считать Ли, который по общему выбору оказался главным злодеем.

— Ты плачешь, — растроганно сказала Каролина.

Ли не побеспокоился ее поправить. Он стоял у окна и смотрел поверх облетевших деревьев на противоположную сторону площади; в редких окнах там еще горел свет.

— Мы все как-то угнали машину, было дело. Ну, как бы не вполне угнали, а скорее взяли и уехали; мне говорили, что я слишком робок и по-настоящему угонять машины у меня кишка тонка. Я открыл в ней бардачок, и там лежал рекламный буклет, обещавший тысячу мест, куда можно поехать. Прикинь, да?

Сбитая с толку Каролина не могла понять, куда он клонит.

— И что было дальше?

— Мы так и не выбрали, куда поехать, — ответил Ли и расхохотался.

Аннабель заметила перламутровые отблески платья Каролины среди плеч танцующих. Музыка продолжала играть крайне громко. На минутку к Аннабель подсел великолепно разрисованный Базз.

— Ты как, нормально?

Она кивнула. Оба посмотрели на благородный профиль Ли, склонившийся к девушке в белом.

— Как невеста вырядилась, — тихо произнесла Аннабель, чтобы никто больше ее не услышал.

— Ты точно нормально? — не унимался Базз, весь трепеща от предвкушения катастрофы.

— Дай мне свой перстень.

Он надел отцовский серебряный перстенек на ее худенький указательный палец — на безымянном тот не удержался бы, — и Аннабель призрачно улыбнулась ему.

— Теперь я невидимка, — удовлетворенно произнесла она. Поскольку они и раньше часто играли в непостижимые игры, Базз об этом даже не задумался — просто улыбнулся и поцеловал ее, а потом отошел. Она же запахнулась потуже в платок и спустила ноги на пол. Трудно сказать, действительно ли она считала себя невидимкой; по крайней мере, у нее было такое чувство. Она осторожно пробралась к окну, отодвинула штору и прижалась лицом к холодному стеклу. И в самых недвусмысленных, домашних понятиях вновь увидела кошмарную гармонию развлечений солнца и луны.

Каролина настолько потеряла от Ли голову, что напрочь позабыла о приличиях, да и вообще о чем бы то ни было. Домовладелец заменил проржавевшее ограждение балкона какими-то неизящными досками, так что с улицы видно ничего не было, но Аннабель глядела на происходящее через окно, как ослепленный любовью призрак. Зрелище было беззвучным, точно действие происходило под водой, и расположение сливавшихся линий само по себе было ей очень знакомо; однако лицо этой девушки весьма зримо искажалось, а вовсе не было безразличным и непроницаемым, как лицо той шлюхи с открытки, и Ли для нее потерялся в какой-то тайной и крайней интимности. Аннабель никак не могла вместить это проявление его инаковости в свою мифологию — вселенную совершенно эгоцентричную, — и ощутила горестную ревность от самого акта, который понимала только символически.

— Если ты меня обманешь, я умру, — повторила Аннабель так, словно то была логическая формула. Она чувствовала облегчение и даже удовольствие всякий раз, когда ей удавалось избегать подлинного контакта с ним, сознавая, что ее волшебная крепость до сих пор не подверглась осаде, — но думала, что ключ от этой крепости, должно быть, все равно у него, и настанет день, когда он взбунтуется и пойдет на штурм. Однако стоило ей увидеть этот бунт в действии, как пришлось прибегать к крайним мерам, чтобы обезоружить Ли, ибо таким образом, думала — а, возможно, и надеялась — Аннабель, она сможет превратить событие, грозившее разрушить все ее эгоцентричные построения, в плодотворное их продолжение. Штора упала на место, а она отвернулась от окна. Вечеринка шла своим чередом как ни в чем не бывало, а Базз был поглощен беседой с негром в черных очках, поэтому от него помощи ждать не приходилось. Ей скорее нужна была вполне практическая помощь, а не утешение: она же ходила с Баззом воровать, они делили на двоих секрет перстня, а поэтому она не считала Базза слишком отдельным от себя. Но любила она Ли, и именно Ли хотела сейчас сделать больно.

Она сразу же отправилась в ванную, чтобы убить себя в уединении. К счастью, в ванной никого не было. Заперев за собой дверь, она вспомнила, что нужно было попросить у Базза какой-нибудь нож — тогда бы она воткнула его себе в сердце. Раздосадованная, что придется прибегнуть к недостойной бритве, она, тем не менее, быстро вскрыла себе запястья двумя точными размашистыми ударами и села на пол истекать кровью. Кровь у нее всегда шла очень легко. Однако она догадывалась: чтобы истечь кровью до смерти, понадобится некоторое время. Запястья побаливали, но она была довольна: будто выиграла еще одну шахматную партию нешаблонным методом.

— Они нас тут заперли, — сказал Ли.

Каролина оправила сбившееся на плечи платье и засмеялась.

— Какая я сволочь, — с наслаждением произнесла она. Их обнаружат запертыми на балконе в эротическом дезабилье — на такое публичное признание их связи она и надеяться не могла, а потому подумала, как все после этого станет просто: конфронтация Жены и Другой Женщины лицом к лицу, верная победа. Она обвила его руками, а он застучал в оконное стекло, пока их не впустила внутрь какая-то молоденькая блондинка. Каролина была слишком занята приведением в порядок своих атласных юбок и не обратила внимание на это поразительное существо, чья угрюмая мордашка, пухлая и белая, как блюдце молока, казалось, парила в огромном облаке обесцвеченных кудряшек. А Ли слишком погрузился в раздумья и тоже не узнал ее — пока она не произнесла:

— Добрый вечер, мистер Коллинз, — а потом хихикнула и добавила: — …сэр.

Одета она была, как начинающая прошмандовка: облегающий белый трикотажный свитер под горлышко, узкие эластичные джинсы и сапоги на высоком каблуке; только ее толстые, бледные и недовольные губы и поразительная чистота кожи давали понять, насколько она юна, эта королева красоты из вечерней газеты, ученица Ли, которой он преподавал современное международное положение, и которая теперь обнаружила своего учителя в компрометирующей ситуации посреди пьяного разгула и наркотического дебоша.

— Боже милостивый, кто тебя сюда привел, Джоанна?

— Не беспокойтесь, — ответила она. — Я никому даже не заикнусь.

Так он попал в ловушку сговора с собственной ученицей. Каролина, оглядевшись, была разочарована: никого из ее приятелей в комнате не осталось. Даже Базз испарился, хотя музыка еще грохотала. Ли занервничал:

— Я провожу тебя домой.

Она отыскала свою меховую перелинку на койке Базза под какими-то непристойными фотографиями Ли с Аннабель. Они оставили вечеринку догорать и, как на первом своем свидании, пешком пошли по тихим улицам, словно одни на свете. Неожиданно она издала низкий и густой смешок и сжала ему руку, но он к этому времени уже довольно-таки протрезвел и пришел в сильное беспокойство: ведь он вел себя еще глупее, чем вообще мог от себя ожидать.

— Последний раз, когда моя мать с кем-либо разговаривала, она утверждала, что она — Вавилонская Блудница, — сказал Ли, но думал он, главным образом, об Аннабель. Каролина повернула голову и вытаращилась на него: раньше он никогда не заговаривал с ней о своей матери, и она решила, что это, должно быть, означает следующую стадию интимности между ними.

— Расскажи мне о своей маме, — подбодрила она его.

— Она в психушке, — ответил Ли. — Невменяемая.

Каролина не ожидала, что он ответит так равнодушно.

— Бедный Ли, — на ощупь произнесла она.

— Да нам с теткой лучше было, чего там. Ты ж не захочешь жить с чокнутой, правда, да еще в таком нежном возрасте?

Через несколько дней Базз показал ему снимки, которые сделал на холме. Ли и вообразить себе не мог такого ужаса на лице Аннабель, поскольку сам к метафизическим кошмарам был мало восприимчив; в остальном же он точно представлял, как она будет выглядеть, ведь женщина на игровой площадке и девушка на холме уже наложились друг на друга в его сознании, поэтому, говоря о матери, он говорил об Аннабель. Ли заметил, что его школьное произношение снова выдохлось — стресс давал о себе знать. А кроме этого, ему жгло глаза.

— Тебя… тебя тетя воспитала?

— Да. Нас обоих. Она…

Он не смог закончить фразу, и та повисла в воздухе. Каролина опечалилась и даже немножко обиделась: интимность между ними не выросла, а наоборот уменьшилась, ибо он внезапно перестал реагировать на Каролину, и та поежилась, вероятно, ощущая неотвратимую потерю кусочка своей великолепной самоуверенности. Она жила в квартале типовых домиков, выстроенном над речным обрывом, в тихом местечке.

— Ты зайдешь?

Он пытливо взглянул на нее с легким укором, и она ощутила предвестие печали.

— Ли?

Она стояла холодной полночью в своей хорошенькой глупенькой одежонке и заклинала его. А Ли казалось, будто он идет по канату над водоворотом, хотя он верил, что одного знания может быть достаточно, чтобы уберечься от падения, если он будет идти осторожно, и даже если он намеревается порвать сейчас с Каролиной, то достаточно сентиментален или, возможно, тщеславен, чтобы подняться к ней наверх. Однако в ее комнате у него закружилась голова — пришлось даже отойти от окна, чтобы не выпрыгнуть. Тогда он понял, что не может больше жить на повседневной высоте — он просто себя обманывал. И тут же позволил захлестнуть себя чувству вины.

— Что я сделала не так? — спросила Каролина, точно безутешное дитя, столкнувшись с безразличием, текущим с волшебной скоростью японского водяного цветка, а Ли уже тошнотворно колебался между двумя средоточиями своей вины — любовницей и женой. Однако с самого начала от Каролины ему нужно было одно — чуточку простой нежности, а ей от него — наслаждения, хотя теперь уже она впала в такое обморочное и беспомощное состояние, что ей казалось: без него она будет одинока всю оставшуюся жизнь.

— Я тебя не знаю, — сказал Ли. — Я же тебя совсем не знаю, правда?

Что прозвучало, как оправдание, как попытка что-то объяснить — вовсе не как жалоба, но ее эти слова поразили в самое сердце: она ведь не сознавала, что их свел друг с другом просто случай, что они обмениваются иллюзорными, противоречивыми обманами, будто мигают фонариками друг другу в лицо.

Карету скорой помощи Ли увидел еще с холма и пустился бегом. Он успел увидеть, как Аннабель выносят из дома, обернутую в одеяло, а потом Базз в него плюнул. Брат был по-прежнему разукрашен, как демон; наконец-то он сосредоточился на ситуации, распалившей весь его актерский оппортунизм.

— Я вынес дверь, ты где-то ебался, а она умирала, правда?

Ли не почувствовал ничего, кроме удивления. Вероятно, кто-то из санитаров не дал ему кинуться на брата; как бы то ни было, вскоре он очутился в приемном покое — диктовал имя и адрес Аннабель медсестре. Он дважды громко произнес про буквам это имя — «Аннабель», а потом понял, что не в силах остановиться и продолжает повторять буквы, пока не зажал себе рот ладонью. Аннабель нигде не было видно. На лавке лежал мужик с рожей, разбитой бутылкой, и матерился. Какой-то бледный ребенок сунул шестипенсовик в автомат и вытащил картонный стаканчик кофе. Другая медсестра (или, возможно, одна из двух первых, или просто зевака, или вообще просто какая-то совсем другая медсестра) предложила Баззу успокоительного. Ли по-прежнему не испытывал ничего, кроме шока. Аннабель на носилках, закутанная в одеяла, исчезла за двойной дверью. Баззу кто-то пытался что-то вколоть. Что здесь делает этот ребенок? Девочке всего лет двенадцать, сидит на лавке, болтает ногами и хихикает. Оказавшись в ночном приемном покое, да еще без цветов, Аннабель проснется в худшем из своих кошмаров, решит, что она по-прежнему мертва. То есть, если проснется вообще.

Едва оказавшись на больничном дворе — а из здания его выпихивали бог знает сколько медсестер, санитаров и служителей, — Базз снова кинулся на брата, но Ли вырвался и задал стрекача. Больница располагалась милях в полутора милях от их жилища, и Ли понесся в гору, срезая углы по задним дворам, то и дело оглядываясь, но вскоре стряхнул Базза и в конце концов оказался перед домом Каролины, когда на церковной башне в городе где-то внизу пробило три. Ли нажал звонок, и она открыла ему. Рыжеватые волосы разметались на спине по малиновому атласу кимоно, но желтый свет уличных фонарей лишил ее всех красок. В его лице Каролина увидела такую муку, что у нее перехватило дыхание — все время после его ухода она лежала на своей узенькой кровати, глядела в темноту и воображала рядом с собой его.

— Я знала, что ты вернешься, — сказала она. — Просто знала.

— Ох, любимая, дело не в этом, — пристыженно ответил он. — Впусти меня ненадолго, я не могу вернуться домой.

— Что случилось?

— Это очень мелодраматично, — сказал Ли. — Боюсь, ты не поверишь.

Они поднялись в ее комнату, и свет за ними автоматически погас. Внутри она поразилась его нелепому виду — весь перемазанный гримом Базза, грязный после гонки по улицам. Он сбросил куртку на пол и рухнул на ее постель. Она не знала, что делать, и принялась нервно шагать из угла в угол; для дурных известий она совершенно неподобающе одета. Ли нашел сигарету и закурил, неприятно осознавая: что бы он ни сделал, что бы ни сказал, все будет отдавать затхлыми клише — он столько подобных сцен видел в посредственных фильмах, что в реальности такая сцена вторична. И как же в таком случае придать кошмару толику достоинства?

— Она…

— Прошу прощения? — перебила она.

— Она попыталась со всем этим покончить, любимая, и ей это почти удалось. Моя Аннабель, то есть, Аннабель, на которой я женат, то есть.

Каролина прилегла к нему, и он принялся гладить ее по волосам. У нее тоже не хватало словарного запаса, чтобы справиться с таким известием; а кроме того, она всегда думала о себе просто как о Другой Женщине — но никак не о Роковой Женщине. «Господи боже мой, — думала она. — Я, наверное, опасна».

— Можно мне здесь переночевать? Мне нужно держаться подальше от брата, он готов меня убить.

— Да. Да, конечно. — Она поймала себя на том, что немножко плачет, и подумала, что Ли, должно быть, плачет тоже, хотя на самом деле это просто саднило его лживые глаза. Как только они оказались вместе в постели, он сделал то, чего впоследствии ни объяснить себе, ни оправдать не мог; совершил акт в полнейшем смысле слова неуместный. Поскольку она была женщиной, нагой и доступной, он выеб ее, пока она плакала, выеб, сознавая грубую непристойность этого акта, но не в силах устоять. Казалось, он ведет себя совершенно непроизвольно — только чтобы доказать самому себе, что он в самом деле подонок, которого не коснулись нормальные человеческие чувства, — и тем самым он исторг из себя фальшивую исповедь, убеждаясь, когда впоследствии оглядывался назад, в собственной аморальности, хотя в то время он вообще ни о чем не думал. После чего провалился в глубокий сон, из которого его подняли настойчивые звонки в дверь.

— Это, видимо, почта, — сказала Каролина. — Я быстро.

Ли едва мог продрать глаза, но ощутил, как в постель дунуло холодом, когда она встала, затем услышал шелест ее кимоно и шлеп-шлеп-шлеп босых ног. Все его реакции были крайне замедленны, и он произнес:

— Не ходи, там мой брат, — когда она уже вышла из комнаты. А через секунду услышал ее визг.

Прихожую внизу заливал свет раннего утра, потому что передняя дверь была распахнута настежь, а Каролина привалилась к столбику крыльца, зажав лицо ладонями. Между пальцев сочилась кровь. Базз со странно пристыженным лицом стоял на ступеньках, руки вяло болтались по бокам, и хотя на его шее висела камера, он не фотографировал.

— Я ее ударил, — сказал он. — Кажется, я сломал ей нос.

— Ей нужно в больницу, — сказал Ли и захохотал.

— Если бы первым спустился ты, я бы тебя убил. — Базз показал ему приготовленный нож. При этом часть его жуткого самообладания вернулась: под покровом плаща, мрачный, угрожающий, вооруженный до зубов. Из дверей торчали прочие жильцы — таращились на поразительную сцену, и Ли вдруг все это надоело до чертиков.

— А-а, кончай уже, — сказал он. При этих словах Базз метнул нож ему в ноги, как в старом разводе на слабó; так они забавлялись еще в младших классах. Нож вонзился, подрагивая, в деревянный косяк. Ли, в чем мать родила, обернулся и представил шпионам на лестнице омерзительное великолепие самой своей натянутой улыбки, после чего выдернул нож, рукояткой протянул его Баззу и захлопнул парадную дверь у него перед носом. Каролина, обильно истекая кровью, прошлепала перед ним вверх по лестнице.

— Пожалуйста, не нужно вызывать полицию, — сказал Ли женщине в ночном халате. — Это дело семейное.

Каролина дернулась, когда он прикоснулся к ней, но оделась сама, а он пошел вызывать по телефону такси. Привез ее в тот же приемный покой, где ею занялись без промедлений. Мужика с разбитой харей и девочки на лавках уже не было, но медсестры оставались теми же.

— Я вижу, на этот раз вы одни, без брата, — произнесла сестра, неодобрительно поджав губы. Суровая посеревшая женщина, лет примерно пятидесяти.

— Аннабель, — сказал он. — Прошу вас?

— Ваши личные моральные принципы меня совершенно не касаются, — ответила сестра.

— Что за херню вы мелете? — разозлился Ли. — Пропустите меня к моей жене, будьте любезны.

— Она пришла в себя, — сообщила медсестра. — Должна заметить, — с отвращением добавила она, — что среди ваших женщин травматизм довольно высок, не так ли?

Легкий шотландский акцент сообщал ее речи стальную точность.

— Скажите мне про Аннабель. Я законно женат на Аннабель — разве это не дает мне никаких прав?

— Она немного позавтракала; вареное яйцо и тост.

— Я могу ее увидеть?

— Она отказывается видеть вас, — ответила сестра тоном мрачного удовлетворения.

Ли опустился на скамью, где раньше лежал мужик, избитый бутылкой.

— Так и сказала?

— Она угрожает худшим, если вы будете упорствовать.

— Понятно, — тягостно отозвался Ли.

— Мы переведем ее в очень приятную психиатрическую клинику, как только это станет возможно, мистер Коллинз. Вы должны понимать, что ваша жена — очень нездоровая девушка, очень больная. Вашей жене требуется забота, забота и любовь…

Ли понимал, что эта женщина осуждает его, находит его ущербным, и это казалось честно и справедливо. Медсестра напоминала ему тетку, которая не прощала поступков, казавшихся ей аморальными. От этой мысли его скрутило спазмами греха и вины. Никакое прежнее образование не подготовило Ли к такому опустошению, ни на какое отпущение грехов он и не надеялся. Кроме того, тетка бы высмеяла само это понятие, поскольку прощать — значит вычеркивать, а какой от этого толк?

Каролина вышла из двойных дверей совсем другой девушкой. Ее рыжеватые волосы свалялись и висели сосульками от запекшейся крови, а симпатичную мордашку полностью облеплял намордник бинтов. Она даже не посмотрела Ли в глаза, даже слова ему не сказала — лишь бесцеремонно протолкнулась мимо и вышла на воздух. Восемь часов, воскресное утро. Ли некуда было идти — только домой, а там нечего больше делать — только смывать кровь в ванной, пока остальные жильцы не обнаружили (ванна-то общая), что за одну ночь та превратилась в кровавую баню. Вся одежда его была к тому же заляпана кровью Каролины, и вскоре он увидел себя этаким мясником, с руками по локоть в крови, для которого обе женщины — не больше, чем причудливые куски мяса. Он не был подготовлен к тому, чтобы иметь дело с душевными аномалиями состояниями, и самообладание полностью покинуло его. Он погрузился в бред умышленного самозабвения.


[1] Принц Альберт (1819-1861) — супруг британской королевы Виктории (1819-1901), принц-консорт.

[2] Сэмюэл Бекетт (1906-1989) — франко-ирландский драматург и писатель-модернист.

[3] Сэр Джон Эверетт Миллей (1829-1896) — английский художник, один из основателей «Братства прерафаэлитов» (1848).


7 Comments

Filed under men@work

Love 02

01

* * *

Однажды январским утром Аннабель проснулась и увидела, что ночью шел снег, поэтому теперь не осталось явной разницы между миром снаружи и миром внутри. Снег толстым слоем лежал на чугунных завитушках балкона и облепил нагие ветви деревьев на площади; но серое небо по-прежнему полнилось мягким вихрем хлопьев, и все звуки глушились, будто снег затыкал пальцами уши. Комнату заливал белый свет, отражавшийся с улицы, и разница заключалась лишь в том, что внутри снег не шел, а все остальное было таким же белым, как на крайнем, невообразимом Севере, если не считать красного эмалированного будильника, и тот уже трещал. Ли, толком не просыпаясь, выбросил руку и придавил кнопку; Аннабель доставляло профессиональное удовольствие наблюдать за мускулатурой его предплечья и за тем, как снежный свет играет на покрывающих его золотых волосках, — Ли был весьма мохнат. Колоритное зрелище, к тому же он напоминал ей ню Кановы[1] — героическую статую Наполеона в Веллингтон-Хаусе[2]. Аннабель была благодарна ему за тепло. Она наблюдала за его каждодневной борьбой с не желавшими разлипаться веками, а потом он улыбался, узнав ее, обнимал, целовал в щеку и принимался шарить по белому полу, нащупывая сброшенную накануне одежду. Аннабель особенно радовалась, если удавалось уловить его благородный левый профиль. Ей было неизменно интересно смотреть на него, но едва ли приходило в голову, что Ли — не только сочетание раскрашенных поверхностей, да и вообще она так и не научилась считать себя живой актрисой. О себе она даже не думала как о теле — скорее как о паре бестелесных глаз; это когда она вообще о себе задумывалась. Ей было восемнадцать — скрытная и замкнутая с самого детства. Любимым художником у нее был Макс Эрнст[3]. Книг она не читала. Ли приготовил ей завтрак и развел большой огонь в камине.

Снега навалило столько, что нечего было и думать идти в художественную школу. Она опиралась на очень белую подушку и покойно потягивала чай. В постель она предпочитала надевать старую белую фланелевую рубашку Ли, и он считал такое умышленное и извращенное облачение простой сексуальной обороной, за которую и прощал ее. Хотя прощать ее было необязательно — она не понимала, что рубашка ее обороняет. Хотя Аннабель делила с ним постель вот уже три недели, она никогда не расценивала постель как место, в котором можно не только спать. А следовательно — и не знала, что ей есть что защищать; Ли же допускал с ее стороны всевозможные страховые увертки девственницы и, сильно не морочась этим, просто ждал, когда она решится. Он собрал книги, завернулся в несколько слоев одежды и вышел в снег — он был прилежным студентом. Некоторое время Аннабель наблюдала за языками пламени в камине. Потом сползла с постели и, точно супруга Синей Бороды, украдкой проскользнула на запретную территорию — в комнату Базза, где воздух пахну́л на нее промозгло и сыро.

Еще не став официально фотолабораторией, комната уже была очень темной: ее окно выходило в глухую стену, а поскольку у Базза имелась склонность к коммерции, то комната была к тому же вся завалена множеством странных вещей, равно как и его нынешними фетишами. Все в ней было холодно, убого и произвольно — распродажа старья, главное место в которой занимало множество портретов краснокожих, вырезанных из книг.

— А твой брат — какой?

— Иногда — апач.

Аннабель побродила по комнате, хватаясь за разные вещи и вновь кладя их на место. Осмотрела одежду Базза, переполнявшую ящик для чая, выбрала драную жилетку, выкрашенную пурпуром, и оранжевые штаны из мятого вельвета, сняла рубашку Ли и натянула на себя это тряпье, чтобы понять, каково в ней Баззу и каково в ней быть Баззом. Но тряпки эти по ощущению были как любая другая старая одежда, засаленная и нестиранная, и ее это разочаровало. Она уже чувствовала пробуждение смутного интереса к Баззу — ведь ей было уютнее в его комнате, чем в комнате Ли, куда она все же вернулась погреться. Она открыла аккуратный буфет Ли, вытащила оттуда коробку своих пастельных карандашей, встала на колени на матрас и от скуки принялась рисовать то дерево, которое Ли ошибочно, но так серьезно принял за древо жизни, в то время как оно было гораздо ближе и роднее (по крайней мере, для него) Дереву Упас, что в яванских легендах отбрасывает ядовитую тень.

Ли вернулся домой в обед весь раскрасневшийся от мороза, со снегом в волосах. Сняв на кухне ботинки и носки, он неслышно прошлепал к себе в комнату и увидел, что ни постель, ни посуда после завтрака так и не убраны, а какая-то фигура, уже стоя на цыпочках, сажает пестрого попугая на самую верхнюю ветку яркого дерева. Длинные волосы свисали на знакомый жилет, и Ли уже решил, что внезапно вернулся брат, но до таких художественных высот Баззу было ни за что не подняться, и тут фигура обернулась к нему и невыразительно улыбнулась.

— Так-так, — произнес Ли.

Всю постель усеивало многоцветное карандашное крошево, и Ли пришел в раздражение от такого бардака, хоть ему и понравилось, что Аннабель, наконец, проявила какую никакую, а инициативу. Поэтому он решил, что время пришло, — ибо в глубине души всегда намеревался ее трахнуть, не раньше, так позже. Он пристроился рядом с ней на матрасе и обхватил рукой ее талию. Она восприняла этот жест как очередную его маленькую ласку, и только. Когда же он зарылся лицом в прохладу ее живота, она сделала вид, что больше всего на свете ее занимает положение попугая на ветке — тот, по ее разумению, должен был сидеть, пожалуй, на дюйм-другой левее, — но притворство это не могло защищать ее долго, поскольку Ли принялся целовать ей грудь, и красный карандашик выпал из ее руки.

Признаки вторжения в ее интимное пространство застали Аннабель врасплох, и она изумленно опустила взгляд на кудлатую светлую голову Ли — его прикосновение никак не подействовало на нее. В ее крепость сейчас явно должны были ворваться захватчики, и хотя мысль об этом ее удивила, само безразличие такой реакции подсказало ей, что сдастся она без боя, и она подумала: «Почему нет? Почему нет?»

Она не делала никаких попыток раздеться сама, чтобы посмотреть, что станет делать он, — а он снял с нее одежду своего брата; ей пришлось поднять вялые руки, чтобы он стащил жилет, и слегка раздвинуть ноги, чтобы сползли штаны. Аннабель, все это время не сводившая с него глаз, не умела оценить необычайный эротический эффект такой пассивности, такого молчания и такого вопрошающего взгляда, — ее утешали воспоминания о детском садике, ибо он раздевал ее, как маленькую девочку. Затем разделся сам. Ее и озадачила, и позабавила эрекция Ли, а вот его беззаботность несколько оскорбила — она знала, что предстоящее событие должно быть для нее в каком-то смысле важным. Он снова лег с нею рядом, и она всмотрелась в его лицо, надеясь на подсказку, что он станет делать дальше. Казалось, он ожидал какого-то встречного движения с ее стороны, поэтому Аннабель неуверенно обхватила его за шею — а может быть, сделала это потому, что где-то читала, в журнале каком-то, что ли, что так и должна поступить. Ей бы хотелось, конечно, получить какие-то инструкции к действию, поскольку трудная это штука — заниматься любовью, когда у одного из двоих крайне смутное представление об общепринятой практике, а то и вообще никакого. Казалось, Ли испытывает некое глубинное удовольствие от этих поверхностных соприкосновений и взаимодействия кожных покровов, и Аннабель ошеломленно вознегодовала на эту его близость, поскольку считала интимность своей исключительной собственностью, а другим в праве на нее отказывала. Когда он поцеловал ее, она сообразила, что нужно приоткрыть губы и позволить ему исследовать внутренние поверхности ее рта; когда его язык мягко надавил на ее язык, она невольно издала приглушенный стон, который скорее был вопросом, но Ли не обратил на него никакого внимания и раздвинул ей ноги своим коленом. Она лежала совершенно неподвижно — не мешала ему, но и не помогала, — и очень удивилась таинственности его действий, когда он сунул руку ей между ног.

Затем неожиданно у них завязалась беседа. Он спросил, когда у нее следующие месячные, и она ответила, что дня через два-три, а он сказал: это просто великолепно, киса, — и улыбнулся ей открыто и непредумышленно. В ближнем фокусе объятий смотреть на него было интереснее, чем она могла себе представить, и эта не виденная ею прежде улыбка обворожила ее так сильно, что она поцеловала его по собственной воле. Его наслаждение при этом она скорее почувствовала, чем увидела, и оно изумило ее еще больше, поскольку до сих пор она привыкла лишь смотреть.

— Ну, вот, — сказал он, — в этот раз тебе, наверное, будет не очень, но я постараюсь не сделать тебе больно. Да и в любом случае, — пуритански добавил он, — давно уже пора бы, в твоем-то возрасте. И чему вас только учат в этих школах? — Она решила, что так ему и надо, когда увидела, что он сильно озадачился таким количеством крови.

А Ли недоумевал, не тот ли это случай, так подробно описанный в медицинской литературе, когда прорыв девственной плевы вызывает смертельное кровотечение. Но она все равно не могла постичь ни функции этого действия, ни понять, почему, при том и этом, он вдруг начал сильно бояться, хотя впоследствии увидела, что своим молчанием может ранить его не хуже, чем он — уязвить ее любыми другими средствами. Когда кровь высохла, она к тому же поняла, что если очень сосредоточиться, касание его руки вызывает у нее в голове нечастые, но удивительные образы. Поэтому она глядела на него с изумлением, будто он — маг и чародей, а он поглядывал на нее нервно, словно она — не вполне человек.

Они катались по простыням, усеянным хрусткой россыпью пастельных карандашей, и спину ей испестрили радужные мазки и кляксы, да и Ли весь пометился ярким прахом, и тут, и там, а кроме этого — темными пятнами крови, и каждый превратился в холст, невольно украшенный теми творениями безалаберного случая, что так ценят сюрреалисты.

С первым любовником ей повезло — он был добр, нежен и опытен; не повезло ей в том, что вскоре он полюбил ее, а после этого уже не оставлял в покое. Аннабель же была как ребенок, воссоздающий мир вокруг согласно собственным прихотям, поэтому она предпочитала населить свой дом воображаемыми зверьми — они ей нравились больше унылой фауны реальности. Скоро она и его включила в свою мифологию, но если сначала он был травоядным львом, то потом обернулся единорогом, пожирающим сырое мясо, и одинаковым она его с тех пор не видела, да и в картинках таких не было ни малейшей последовательности, если не считать устойчивой романтики самих образов. После того, как они возникали, она не могла ими распоряжаться. Каким она его рисовала — таким и видела; для нее он существовал прерывисто.

Проснувшись среди ночи, она иногда видела замерших на потолке белых птиц, вероятно — альбатросов; если не удавалось точно разглядеть их контуры, птицы ужасали ее еще больше, а никакого успокоения от человека, спавшего с нею рядом, не было — он, несомненно, тоже в кого-то превращался — в какую-то иную тварь. Она недвижно лежала под одеялом, прислушиваясь к угрожающим раскатам его дыхания, и не смела протянуть руку и коснуться его, боясь ощутить под пальцами кожистые складки драконьего крыла. Как-то ночью Ли проснулся от кошмара и потянулся к ней, спящей, — она завопила так громко, что в соседней комнате подскочил Базз и кинулся защищать ее.

— Я подумала, что ты инкуб, — сказала она Ли, когда суматоха утихла. В пять утра пришлось заваривать чай и так далее, с вымученной предрассветной жизнерадостностью. Но все равно — как бы там ни было, он стал ей необходим, и она даже подумывала, не родить ли ему детей, хотя дети эти существовали только в ее личной мифологии — как чистые символы, не притязающие ни на что. Они были связаны не с мечтами о материнстве, а с некими откровенными фантазиями о том, как она поглощает его целиком и полностью, — время от времени они возникали у нее с небывалой яркостью, когда он входил в нее, — будто втягиваясь внутрь сквозь ее опасные врата, он мог навечно, нерушимо остаться там взаперти, низведенный до состояния зародыша, и, растворившись в собственной сперме, сам превратиться в своего ребенка. Так, чтобы оплодотворив ее, сам он существовать перестал.

Отведя Ли такую большую, хоть и двусмысленную роль в своей мифологии, она желала — очень бережно — свести его к полному небытию.

Она позволила родителям увезти себя, но знала, что в конечном счете вернется. Ей было все равно, выйдет она за Ли замуж или нет — он же рассматривал брак как юридический договор. Родители купили ей на свадьбу белое платье, но в то утро она забыла про него и оделась как обычно — в джинсы и футболку; правда, мать заставила потом переодеться и сама причесала ее. Аннабель стояла с родителями перед районным бюро, со скучающим видом пиная штукатурку на стене, — в тонком симпатичном платье из белого шелка, которое выбирали без нее, — и ждала, что дальше все пойдет так же, как и раньше. Июльский день был жарким, а двор задыхался от вкрадчивого аромата лип. На матери был кружевной костюм кофейного цвета. Ли опоздал на двадцать минут — весь бледный, трясущийся и по-прежнему довольно пьяный. Брат его всю церемонию просидел по-турецки снаружи, неподвижно, вылитый апач, а фотоаппарат болтался у него на шее, как амулет.

— Ох, дорогая моя, — сказала мать Аннабель, — не такого я бы тебе пожелала.

Ли поставил подпись в гроссбухе.

— Какое необычное имя, — произнесла мать со слабым отблеском надежды. — Леон.

«Будь мы иностранцами, — пришло в голову Ли, — некоторую эксцентричность нам могли бы и простить», — а потому оскалился и пробурчал в ответ:

— Меня назвали в честь Троцкого, зодчего Революции.

При этом он вспомнил свою тетку и подумал, что сердце у него точно не выдержит в этом прохладном светлом здании: он давно уже предал все те надежды, что возлагала на него тетка, давая ему такое имя, если вообще когда-либо их понимал. «Переметнулся к буржуазии!» — подумал он, а выйдя наружу, отшатнулся к стене, точно перед расстрельным взводом. Блистательное утро метко хлестнуло его по глазам дротиками стеклянных осколков; его сокрушила убежденность, что он совершил нечто непоправимое. Он заметил, как мужчина и женщина скривились при виде его брата и молодой жены, своей дочери, как они обменялись сигналами и шифровками, понятными им одним. Слова слетали с их губ, как птицы, устремляясь вверх и прочь, и все вели себя прилично, даже Базз, хотя вид у него был такой, будто он только что побывал в гробнице Эдгара Аллана По: он где-то раскопал черный костюм.

Не удивительно, что дочь воспринимала только видимость всего. Несмотря на чудачества в поведении, неотесанность произношения и длину волос, камера на шее произвела такое впечатление на родителей, что Базза они приняли за уважаемого представителя богемы и решили, что в один прекрасный день он может и разбогатеть: они где-то читали, что фотографы — это новая аристократия. Фотоаппарат оказался достаточным оправданием диковатому внешнему виду, и оба предка напряженно посматривали на пьяного, тошного и разбитого жениха, будто считали, что их дочь сделала неверный выбор, если уж ей так приспичило выходить замуж за богему, но поскольку искусство ей все равно дается, то ничего тут уже не попишешь. Они ж не противились, когда ей загорелось поступать в художественную школу. Ли же больше походил на моряка после недельного загула в бандитском порту и никак не вписывался ни в какую деликатную систему мечтаний или надежд. Аннабель протянула ему руку с обручальным кольцом на пальце. Утро распалось на куски. Тошнота подперла, и Ли рванул обратно в бюро. Нашел уборную и долго блевал.

Когда же он снова выполз на солнышко, нервно прикрывая рукой больные глаза, стало ясно, что его внезапная ретирада напрочь разрушила и без того хрупкую свадебную компанию: теперь все стояли порознь и рассеянно поглядывали в разные стороны. Белая гвоздика в папиной петлице вызвала бы слезы на глазах Ли, если бы те и так уже не слезились.

— Ты весь в чем-то белом, — произнес Базз. — Как новобрачно, как уместно.

— Там было окно.

— И ты наверняка попробовал вылезти через него и сбежать.

— Еще бы.

Базз рассмеялся и отряхнул известку с плеча Ли. Тот и сам напоминал ее цветом, к тому же был весь в испарине, но сказал Аннабель:

— Ничего личного, любимая, — когда она взяла наконец его за липкую руку, на палец которой он, по настоянию ее родителей, тоже нацепил кольцо.

Вскоре родители изнуренно отвалили, а Коллинзы, теперь уже по праву дополненные третьим членом семьи, направились в свои апартаменты — вверх по склону холма, мимо университета, — по дороге собрав целую процессию случайных знакомых, так что горластая компания, добравшаяся до дома, скорее напоминала Рене Клэра[4], чем Антониони[5], и Ли, считавший, что несчастным быть аморально, вскоре вернулся в хорошее расположение духа. Однако в тот вечер у обкурившего Базза случился параноидальный криз, и Ли пришлось целый час силой усмирять его.

Аннабель, так и не сняв уже испачкавшегося свадебного платья, забилась в уголок и заткнула уши — Базз ужасно орал. Квартира была освещена, как церковь на Рождество: они зажгли целую прорву свечей, и комната мигала их пламенем и пахла топленым воском. Все гости, собравшиеся на торжество, растворились в ночи: большинство по опыту хорошо знало, что у братьев лучше не путаться под ногами, когда те сражаются со своими демонами. Ли, наконец, удалось впихнуть Баззу в глотку горсть таблеток снотворного, он доволок брата до его узенькой койки и навалился там на него, пока тот не заснул в безопасности.

Аннабель, вся слишком белая и зловещая в неверном свете, медленно, одну за другой, задувала свечи. Она не изменила своему бесстрастию, и Ли решил, что ей безразлично то, что произошло с Баззом, — хотя, вероятно, она просто перепугалась и не решалась о чем-либо спрашивать. Ему самому, тем не менее, было очень стыдно за такую истерику, и единственное, что он мог, — вести себя так, будто это в порядке вещей. А кроме того, ей придется привыкать к таким взрывам, если она хочет жить с ними и дальше. Они легли, и в этот раз все получилось не лучше и не хуже, чем обычно, если не считать того, что Ли было несколько труднее: у него из головы никак не шло, что дверь может быть либо открыта, либо закрыта, а он теперь принял некие формальные обязательства, да еще и перед свидетелями — не спать больше ни с какой другой женщиной до скончания дней, что означало, вероятно, еще лет сорок. Если, конечно, Аннабель не умрет раньше. Забаррикадировавшись своей недвижностью, Аннабель не чувствовала совсем ничего — она тотчас же забыла о свадебной церемонии. А на следующее утро начала красить стены в темно-зеленый цвет.


[1] Антонио Канова (1757-1822) — итальянский скульптор, родоначальник неоклассицизма. В начале XIX века получил крупный заказ на скульптурные работы от императора Франции Наполеона I Бонапарта (1769-1821).

[2] Дом-музей герцога Веллингтона (Артура Уэллсли, Первого герцога Веллингтона, 1769-1852), британского военачальника и политика по прозвищу «Железный Герцог», в 1815 г. разгромившего войска Наполеона при Ватерлоо. Открыт в Апсли-Хаусе в 1952 г.

[3] Макс Эрнст (1891-1976) — немецкий художник, стоявший у истоков дадаизма и сюрреализма; с 1922 г. жил во Франции, с 1940 — в США, с 1953 — снова во Франции.

[4] Рене Клэр (Рене Шорнетт, 1898-1981) — французский кинорежиссер.

[5] Микеланджело Антониони (1912-2007) — итальянский кинорежиссер.


8 Comments

Filed under men@work

Love 01

ну что, начинаем еще один проектик по гальванизации. этот небольшой роман я перевел в 2002 году, и у него мало шансов быть переизданным

Анжела Картер
ЛЮБОВЬ

Angela Carter
LOVE
Copyright © Angela Carter, 1971, 1987

* * *

Однажды Аннабель увидела в небе сразу солнце и луну. От этого зрелища ей стало так жутко, что ужас поглотил ее полностью и не отпускал до тех пор, пока ночь не завершилась катастрофой, — ведь инстинкта самосохранения у Аннабель не было, когда перед нею вставали двусмысленности.

Случилось такое, когда она шла домой через парк. В системе соответствий, которыми она толковала мир вокруг, парк этот имел особое значение, и она ходила по его заросшим тропинкам с боязливым удовольствием — особенно зимой, когда свет порою бывал желтым, тускловатым, деревья — голыми, а солнце на закате окаймляло ветви холодным огнем. Садовник XVIII века разбил парк вокруг особняка, который давным-давно снесли, и некогда гармоничная искусственная чащоба, беспорядочно взъерошенная временем, теперь расползлась своими зелеными зарослями по всему уступу высокого холма, от которого рукой подать до оживленной дороги, проходившей мимо городских доков. От прежнего особняка осталось лишь несколько архитектурных придатков — ныне собственность городского музея. Конюшня, явно выстроенная когда-то по эскизам миниатюрного Парфенона — жилище скорее для гуигнгнмов, чем для нормальных лошадей: ни один конь больше не вступит в портик с колоннами, особенно эффектный при полной луне, элемент чистой декорации, центр композиции зеленых насаждений на южном склоне, куда Аннабель забредала редко — безмятежность ей быстро наскучивала, а средиземноморский колорит этого участка не возбуждал. Она предпочитала готический север, где в деревьях таилась овитая плющом башня со стрельчатыми окошками в свинцовых переплетах. Оба эти причудливых каприза архитектуры держали под замкóм, опасаясь вандализма, но одно их присутствие играло предназначенную роль — парк оставался тщательно продуманным театром, в котором романтическое воображение может разыгрывать любые спектакли, какие только впишутся в декорации классической гармонии или старомодной зауми. К тому же волшебную странность парка усиливало странное безмолвие. Шаги по высокой траве звучали мягко, птицы почти не пели, однако вокруг расползался бурливый город, и как бы ни глушились его шумы, тишина здесь казалась неестественно призрачной, будто парк затаил дыхание.

Сюда вели только одни ворота, все еще внушительные на вид — массивные, чугунные, украшенные херувимами, звериными масками, стилизованными рептилиями и пиками, с которых давно слезла позолота; но ворота эти никогда толком не открывались и не закрывались. Створки висели слегка приотворенными, поникнув от старости на петлях; никакой цели они не служили, ибо все ограды вокруг давно исчезли, и бродить по парку можно было совершенно свободно и легко. Он размещался на такой возвышенности, что, казалось, парил в воздухе над огромным туманным макетом города, и те, кто в него забредал, остро чувствовали свою наготу перед ликом стихии. Временами казалось, что парк пригоден лишь для игрищ ветров, а порой — что он лишь сточная канава всем дождям, которые только способно вылить на землю небо.

Аннабель шла через парк именно в сезон пронизывающих ветров и мертвенной погоды, в ранних зимних сумерках — и вдруг ни с того ни с сего посмотрела на небо.

Справа от себя она увидела на склоне холма залитый солнцем квартал скученных домишек, в котором она жила, а слева, над шпилями и небоскребами городского центра, в расселине абсолютной ночи недвижно висела луна. Хотя одно светило садилось, а другое восходило, и солнце, и луна сияли так ярко, что сами небеса разделились на два отрицающих друг друга состояния. Аннабель не могла отвести глаз от этой высоты — ее ужаснул такой кошмарный бунт против привычного. Ничто в ее мифологии не умело разрешить для нее этот конфликт, и она мгновенно ощутила себя беспомощным шарниром вселенной, точно солнце, луна, звезды и все воинства небесные вращались вокруг нее, своей безвольной оси.

Она кинулась прочь с тропинки, в высокую траву, ища от небес укрытия. Брошенная на растерзание стихиям, она металась и петляла, все движения ее были столь изменчивы, будто ее несло капризными ревущими ветрами, ее краски стали столь неясными, их так перемешало наступавшими сумерками, что и сама она казалась лишь излучением этого места или времени года.

На гребне холма она воздела руки, словно яростно сдавалась, и рухнув с тропинки вбок, забилась в заросли утесника, где некоторое время лежала, постанывая, не в силах перевести дух. Ветер запутал в колючках отбившиеся пряди волос, подкрепив тем самым ее наитие: нельзя сдвигаться с места ни на дюйм, пока ужасный, двусмысленный час не растворится в ночи целиком и полностью. Там она и осталась — обезумевшая девушка, распластанная по шипастому кусту, трепеща от ужаса, переживая муку, что часто навещала ее, даже когда она среди ночи теснее прижималась к светлому телу своего молодого мужа: тот спал рядом и ведать не ведал о ее снах, хоть и был мальчиком красивым, и кто угодно мог считать, что он в полной мере заслуживает усилий любви.

Она же мучилась ночными кошмарами, пересказывать которые ему было слишком жутко еще и потому, что главным действующим лицом в них часто выступал он сам — во множестве отвратительных ночных обличий. Иногда и днем она замирала перед каким-нибудь знакомым предметом, поскольку тот, казалось, только что стал самим собой, лишь миг назад изображая по собственной прихоти нечто диковинное: было у нее это свойство — менять внешний облик реального мира; такую цену платят те, кто смотрит на него слишком уж субъективно. Все, что постигала Аннабель своими чувствами, воспринималось лишь как объекты для экспрессионистской интерпретации, и в повседневных вещах она видела мир мифических жутких форм, в существовании которых была убеждена, но никогда ни с кем о них не заговаривала; да и вообще не подозревала, что будничная, чувственная людская практика может формировать реальный мир. Когда же она обнаружила, что такое возможно, для нее это стало началом конца, ибо откуда ей было взять понятие обыденного?

Деверь однажды преподнес ей набор порнографических открыток. Аннабель рассеянно приняла подарок, даже не оказав деверю чести задуматься о сложных мотивах такого подношения, и одну за другой рассмотрела картинки с каким-то отстраненным любопытством. Угрюмая размалеванная девица, основное действующее лицо (туловище и ноги затянуты в черную кожу, промежность оголена), безразлично таращилась в объектив, словно говоря: какое мне дело, что мне в каждую дырку тела чего-то напихали; своим непристойным делом она занималась без наслаждения и без отвращения, скорее с абстрактной точностью геометра, так что все эти ничем не приукрашенные сочетания гениталий — сама противоположность эротике — выглядели холодными, как Россия в глухую морозную ночь, и могли только оскорблять. Эти безразличные аранжировки причудливо перекрещенных линий успокоили и ободрили Аннабель: она поняла, что картинки говорят правду. Самой ей хотелось от жизни только вялого, белого и бездвижного лица, похожего на лицо шлюхи с фотографий, чтобы за ним она могла жить спокойно; она слишком часто приходила в ужас от того, что изображения вокруг начинали вдруг шевелиться, как она считала, по собственной воле, а она не могла ими управлять.

Потому фотографии эти стали картами в ее личной колоде таро и означали любовь.

Дожидаясь заката, она могла вволю освежать и приукрашивать свой первоначальный ужас, и в конце концов ее охватила убежденность: именно сегодня вечером он не растает, а навсегда завязнет над горизонтом, ей же придется остаться пригвожденной к склону холма. Когда такое случалось, она думала о своем муже — вот где безопасное место для нее, — хотя оставаясь с ним лицом к лицу, не умела рассказать ему о своих страхах, поскольку единственным посредником между ее внутренним опытом и обыденным был его брат; и на этот раз он спас ее, и она начала доверять ему чуточку больше.

Но когда она впервые увидела паренька, ставшего ее деверем, он перепугал ее больше, чем что бы то ни было в жизни до тех пор.

Еще до свадьбы, когда она просто жила с Ли, в то время — студентом, — одним февральским днем Ли пришел домой с лекций и обнаружил, что из Северной Африки неожиданно вернулся его брат. Пришелец сидел на полу перпендикулярно стене, уйдя в складки черной тунисской накидки с капюшоном, скрывавшей все его тело, кроме длинных пальцев, которыми он тревожно барабанил по колену. В такой же позе в другом углу комнаты, занавесив лицо волосами, сидела Аннабель. В комнате висел дух взаимного недоверия. Ли бросил на пол сетку с продуктами и принялся ворошить умиравший огонь в камине.

— Привет, Алеша[1], — сказал Базз.

Ли опустился перед ним на колени, обнял и поцеловал.

— У меня есть доза, — отчетливо и точно вымолвил Базз.

— Есть хочешь?

Базз мягко проследовал за Ли в кухоньку и, обхватив его со спины, сдавил основание горла кончиками пальцев; Ли обмяк.

— Она мне не нравится, — сказал Базз и отпустил брата.

Когда Ли снова смог говорить, он произнес:

— Попробуй еще раз на мне эти свои приемчики, и я тебя о стенку приложу.

— Дурные… — с усилием вымолвил Базз, — …флюиды…

Ли пожал плечами и разбил яйцо в сковородку с нагревшимся маслом.

— Но мне она не нравится! — по-детски капризно взвыл Базз. Стараясь спрятаться, он запахнулся в накидку. — А ты ее шворишь, правда? Всю ночь ее трахаешь.

Ли пригрозил ему кухонным ножом, и он отстал, хныча, поскольку ножи — его любимое оружие — всегда производили на него огромное впечатление, если ими в него тыкали. Он по-собачьи съежился на полу перед тарелкой, накрывшись черной накидкой, как палаткой, а Аннабель осталась сидеть, где они ее оставили, в темноте.

— Это мой брат, — благодушно сказал Ли.

— Что с ним?

— Гонорея.

— Чего-чего?

— Венерическое заболевание, — пояснил Ли.

— А кроме того?

— Он урод.

Несколько минут она, похоже, размышляла над этим. Потом произнесла:

— Иди сюда.

Она обняла Ли с таким неожиданным пылом, что его пробило дрожью, и он залепетал ее имя и принялся гладить руками ее тело. Когда они завалились на пол, в комнате вспыхнул свет, и на них упала тень Базза — ангела-мстителя, ибо он воздел руки так, что складки накидки стали похожи на крылья. Не разбирая, где кто, он накинулся на них обоих и, застав Ли врасплох, вскоре успешно одолел его; приняв традиционную позу победителя, уперев колено Ли в живот, он прорычал:

— Но если я тебя еще когда-нибудь за этим застану!..

Однако время шло, и Базз с Аннабель стали в каком-то смысле соучастниками — а затем и вовсе перестали включать Ли в свои замыслы: он не понимал ни его, ни ее, хотя любил обоих.

Базз никогда не выходил без фотоаппарата; в тот январский вечер, когда он обнаружил ее на склоне холма, едва заметив ее знакомое угловатое тело, вытянувшееся под кустом в странном свете, он успел сделать несколько снимков без ее воли. Затем встал перед нею на колени, не произнося ни слова, — пока не осталось ничего, кроме честного лунного света, — и только после этого отвел ее домой, в квартирку на викторианской площади, где они жили втроем. Она стояла на темном крыльце, нашаривая ключ озябшими пальцами, еще негибкими от страха, и они все время путались в сумке, где также лежали ее альбомы и еще кое-что: оловянный солдатик, три тюбика белой гуаши и шоколадный батончик, который она в тот день украла в столовой. В сумку залез Базз, нашел ключ, забрал батончик, поцеловал ее в щеку и сбежал, поскольку в тот вечер созывал в квартире вечеринку, и ему еще нужно было готовиться. Ему нравилось устраивать вечеринки, ибо он постоянно надеялся, что если в одном месте пересекается столько людей, непременно должно произойти что-нибудь ужасное. Как обычно, он пребывал в состоянии подавляемого нервического возбуждения.

У них в комнате Ли валялся лицом вниз на ковре перед камином — наверное, спал. Стены вокруг него были выкрашены в темно-зеленый цвет, и на этом фоне выделялись обычные тоскливые атрибуты романтизма: лесные пейзажи, джунгли и руины, населенные гориллами, деревья со зверьем на ветках, крылатые мужчины с поросячьими мордами и женщины с черепами вместо голов. Громадная кровать из тусклой, поскольку редко чистившейся латуни, застеленная узорчатым покрывалом из индийского хлопка, занимала всю середину комнаты — просторной и высокой, но в ней размещалось так много громоздкой темной мебели (кресел, диванов, книжных шкафов, буфетов, круглый стол красного дерева, застеленный алой плюшевой скатертью с бахромой, ширма, облепленная побуревшими от времени вырезками), что по комнате приходилось перемещаться очень осторожно, дабы не ушибиться. На окнах висели тяжелые бархатные шторы — стоило их задеть, и поднимались клубы голубоватой пыли; пыльный налет покрывал и все остальное. На каминной доске, среди всякого беспорядочного вздора — заводных игрушек, разнообразных камешков, пузырьков и баночек, — лежал конский череп.

Вся эта разномастная коллекция, казалось, пульсировала немой, непостижимой символической жизнью; все, что Аннабель притягивала к себе, вызывало у нее в уме какие-то соответствия и потому служило осязаемыми уликами ее секретов, а вся комната говорила о герметической духовной алчности. По-своему, Аннабель была сквалыгой. В этой гнетущей комнате Ли казался неуместен — словно пастушок в берлоге ведьмы, — поскольку ему всегда сопутствовало крестьянское или деревенское дуновение свежего воздуха. Он лежал на ковре и водил пальцем по вытертой основе. Аннабель вошла почти беззвучно, но он услышал и поднял голову. Глаза у него были яснейшей, прекраснейшей, насыщеннейшей синевы, но их постоянно окружало красноватое воспаление. Он протянул руку и поймал ее за одну босую ногу — обе заляпаны мокрой землей со склона холма.

— Опять по могилам бродила. — Он никогда не воспринимал этой ее запредельности всерьез. — Смотри, голубушка, так и самой помереть недолго.

Аннабель впустила сквозняк, и местная вечерняя газета разлетелась на отдельные листы. Ли перехватил один и показал на смазанную фотографию:

— Джоанна. Джоанна Дэвис. Учится в моем классе. Я ее учитель. Боже милостивый, ну как за такое оценки ставить?

На жизнь он зарабатывал преподаванием в школе — общеобразовательной. Ученицей его оказалась пышная блондинка в купальном костюме, и через всю ее грудь тянулась лента, на которой сообщалось, что она победила в каком-то мелком конкурсе красоты. Блондинка обнажала зубы в улыбке столь же блистательно искусственной, как у акробатов в цирке.

— У нее нет тяги к знаниям, — сказал Ли. — Шестнадцать лет. Я для нее старик. Я для нее — мистер Коллинз, и даже иногда «сэр».

Ему самому исполнилось двадцать четыре — достаточно много, чтобы это его печалило, однако Аннабель безразлично поворошила газету босыми пальцами. Ее еще настолько переполнял ужас парка, что она едва могла думать о чем-то другом, и приходилось тщательно репетировать про себя даже самую простую фразу, — и только после этого она спросила, готов ли ужин: так, чтобы дрожь в голосе не выдала ее смятения. Ли кивнул и отказался от попыток просто поболтать с нею; они вообще мало разговаривали друг с другом. Она уклонилась от его объятия и прошлепала на кухню — проверить, что он приготовил: вдруг в кастрюльке змеи и пауки, — а Ли тем временем поднялся с ковра и нашарил в ящике громадного буфета, украшенного маленькими резными львиными головами с латунными кольцами в носах, ее антикварную кружевную скатерть. Он не слышал, как она снова вошла в комнату, но увидел, что она вдруг материализовалась в пыльной поверхности буфетного зеркала — слегка покоробленного, отчего лицо ее словно бы отражалось в воде. В кухне все оказалось как дóлжно, и она одарила Ли улыбкой такой неожиданной сладости, что он обернулся, стиснул Аннабель в объятиях и зарылся лицом ей в волосы, потому что у него был роман с другой женщиной, чего можно было только ожидать.

— Чем ты сегодня занималась, любимая?

— Рисовала натурщика, — безразлично ответила Аннабель.

Ее очевидное безразличие к миру за пределами своего непосредственного восприятия перестало задевать Ли, но не уставало изумлять: сам он всегда старался быть счастлив как только мог. Они жили вместе уже три года, но по-прежнему, оставаясь с Аннабель, Ли чувствовал себя одиноким путешественником в неведомой стране и без карты. Настоящие путешественники редко улыбаются: то, что им пришлось пережить, навсегда стирает улыбки с их лиц; пока что Ли не был готов присоединиться к их избранному аристократическому обществу, хотя уже сильно изменился по сравнению с тем, каким был раньше, и его изумительная улыбка вспыхивала гораздо реже, чем в те дни, когда они с Аннабель еще не были знакомы, ибо тогда он был совершенно свободен.

Свобода эта стала результатом необычного стечения обстоятельств. И сам Ли, и его брат родились совсем с другими именами. Ли перенес три смены имени: от Майкла к Леону и затем к тому, которое выбрал сам, уменьшительному, заимствованному из какого-то ныне забытого вестерна, который посмотрел в киношке одним субботним утром, — Ли, — и надменно сохранил его, став взрослым, поскольку не стыдился собственного романтизма. Тетка, воспитавшая обоих мальчиков, поменяла его имя на Леон в честь Троцкого. Замечательная женщина — повариха, профсоюзная уполномоченная, она не покладая рук трудилась, чтобы вырастить мальчишек, и смогла внушить им чувство собственного достоинства и некую суровую требовательность, которые они, повзрослев, проявляли в достаточной мере каждый по-своему, хотя совсем не так, как одобрила бы тетка.

Базз же переименовал себя сам. Когда ему было четыре года, он выбрал этот таинственный слог из титров телевизионного мультика, а потом всегда настаивал, чтобы его называли только так и никак иначе — без фамилии, без ничего; ни на какие другие имена он не отзывался, а потому кличка вскоре прилипла к нему навсегда. Он говорил, что любит это слово, потому что оно долго висит в воздухе после того, как он уходит, однако Ли подозревал, что ему просто нравится доставать всех этим звуком. Их первую фамилию тетка поменяла на свою односторонним обязательством после того, как их мать, ее сестра, лишилась своего общественного лица настолько эффектным образом, что стала легендой в том районе, где они жили.

На День Империи[2] в начальной школе, где учился Ли, организовали утренник — вывешивали флаги, показывали патриотические живые картины и танцевали народные танцы. Праздник достиг кульминации, когда группа избранных малышей в парадных костюмчиках выстроилась на игровой площадке: на шее у каждого висела на тесемке карточка с буквой, и вся шеренга гласила: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО ПОТОМУ ЧТО ЭТО ПРАВИЛЬНО, — такой кантианский[3] императив был девизом школы. В тот ветреный июньский день на шестилетнем Ли висела буква «С», когда его мать, нагая и вся разукрашенная каббалистическими знаками, ворвалась на запруженную народом игровую площадку и рухнула на асфальт прямо перед ним, корчась и рыдая.

Достигнув сознательного возраста и усвоив теткино достоинство, Ли радовался, что мать свихнулась элегантно. Намерения ее были совершенно ясны, а поведение невозможно было объяснить иначе, как началом эффектного психоза в лучших импозантных традициях бедламитов прежних времен. К безумию она пришла не по задворкам неврозов, как не позволила медленно окутать себя ночи безмолвия и тьмы; нет, она избрала главную магистраль, оперно сорвав с себя одежды и возопив во всеуслышанье: «Я вавилонская блудница». Тетка время от времени водила Ли к ней в больницу, но мать в себя не приходила и уже не узнавала их, будто они даже в лучшие времена были просто случайными и незапоминающимися знакомыми. Поэтому вскоре после того, как они переехали жить к тетке, та увидела определенную логику в желании ребенка, когда младший брат решил изменить свое имя. Она сделала то же самое для Майкла, а их прежнюю фамилию вымарала и переписала на свою.

На улице, где в детстве жили с теткой братья, казалось, всегда стоял воскресный полдень. Теперь все труднее найти такие улочки, хотя прежде они существовали в огромных количествах во всех крупных городах: тихие и аккуратные, стенка к стенке, домики мастеровых, где солнечные лучи причудливо и мило освещают потрескавшуюся брусчатку и закопченный кирпич, а ветерок никогда не кажется промозглым или буйным. Летом парадные двери занавешивают выгоревшей холстиной — защитить от солнца остатки краски, еще не покоробленной солнцем прошлых лет, — а старики в рубашках с коротким рукавом сидят снаружи на табуретках, словно их выставили на улицу проветриваться. На низеньких подоконниках можно заметить то остывающий пирог, то застывающее желе; а вот спит кошка; сами же окна прикрыты грубыми кружевными занавесками или являют напоказ пыльные безжизненные растения в зеленых глазированных горшках и гипсовых восточноевропейских овчарок, хотя время от времени удается заглянуть в эти крохотные бурые гостиные, где на стенах мигает пламя камина, — казалось, зимой эти комнаты сулят все тепло на свете. Такие сцены городской пасторали сплошь проникнуты кроткой респектабельной безмятежностью. Вот на такой улочке, за кружевными фестонами, в комнате, набитой пожелтевшими брошюрами, их тетка по-революционному беззаветно отказывалась сдаваться раковой опухоли. Умирала она целое лето, душное и тягостное, но умирала неизменно великолепно. Той осенью Ли уехал в университет, и Базз покинул Лондон вместе с ним. А на следующий год Совет Большого Лондона[4] снес их старую улочку, и на их долю осталось лишь несколько воспоминаний.

Братья поселились вместе в университетском городке. Ли был юным пахарем, Базз — ночной птичкой; Ли был сентиментален, Базз — злонамерен; чувственность Ли уравновешивалась только извращенностью Базза, но они держались вместе, потому что остались одни в целом мире, с которым, как оба чувствовали, они были на ножах. Передвигались оба с оглядкой, изумительной собранной походкой бандитов Старого Запада, и были очень обидчивы. Было в них что-то от гостей, которые не намерены долго засиживаться. Безумие матери, сиротство, теткина политика и их собственное произвольное самоопределение сформировали в обоих какую-то яростную отстраненность, ибо именно отстраненность они считали необходимой для того, чтобы сохранять свою зыбкую независимость. С младых ногтей они привыкли драться, хотя Ли это удавалось лучше.

Ли был честным сиротой; отец его работал на железной дороге и погиб при исполнении, однако вдова после смерти мужа пошла по рукам, и отцом Базза стал американский военный, от которого не осталось потом ничего, кроме грубого серебряного перстенька с черепом и скрещенными костями. По этой тени Базз потом воссоздал образ подлинного дикаря. Он пришел к убеждению, что человек этот был индейцем, а в доказательство предъявлял собственные прямые и жесткие волосы цвета копоти, высокие скулы и землистый цвет лица. Иногда в любимчиках у него ходило племя апачей, но когда он бывал менее агрессивен, то думал, не могавк ли он: он совершенно не боялся высоты и часто бродил по крышам. Ли пошел учиться в среднюю классическую школу, а Базз — в среднюю современную. И там, со страстным упорством, вызывавшим невольное уважение брата, стойко отказывался учиться чему-либо полезному.

Время от времени он устраивался на фабрики, в доки, обслуживать столики или мыть посуду в кафе. Когда не работал, существовал за братнин счет или подворовывал. Ростом он был выше Ли и одевался в рванину. У него не имелось ни талантов, ни склонностей — с толку сбивали лишь острый ум и безжалостная самопоглощенность. Руки у Базза были длинные и худые, точно их создали специально чтобы тырить и красть, а ногти он обгрызал чуть ли не до основания. Он сознательно жил в мелодраматическом напряге; однажды, заполняя какую-то анкету для устройства на работу, которой он так впоследствии и не получил, в графе ИНТЕРЕСЫ он написал два слова: секс и смерть.

— Давай не будем преувеличивать, — мягко сказал ему Ли.

Сам Ли походил на Билли Бадда[5], советского героя труда или паренька из книг Джека Лондона. Среднего роста крепыш, с голубыми глазами, как у мореплавателя, отчасти еще и потому, что кожа вокруг всегда была немного покрасневшей: ребенком в трущобах он подхватил какое-то воспаление, от которого не смог избавиться и повзрослев. Волосы соломенного цвета, лицо свежее, и только дыра на месте переднего зуба не позволяла думать, что перед нами простофиля, поскольку сообщала его щелястой, но ослепительной улыбке определенную двусмысленность. Как большинство тех, кому посчастливилось родиться хоть с какой-то долей физической красоты, он еще в ранней юности стал очень застенчив и настолько глубоко осознавал, как действует его внешность на других людей, что к двадцати годам производил впечатление совершенной естественности, крайней непосредственности и вообще сердечной теплоты. «Алеша, — с презрительным восхищением говорил о нем Базз. — Чертов Алеша».

Манера Базза говорить сводилась к нервирующим паузам, перемежаемым редкими взрывами напряженной, но редко связной речи. Его огромные глаза под тяжелыми веками (радужки большие и темные, а зрачки белесые и мерцающие) на неподвижном лице приводили в замешательство так же, как если бы вдруг ожили настоящие глаза тех масок, которые древние египтяне рисовали на крышках своих саркофагов. Безумие матери он переживал особенно тяжело: ее прочное маниакальное заблуждение, что этого землистого черноволосого младенца, дитя зловещего незнакомца, коснулась рука сатаны, до некоторой степени исказило его развитие, а кроме того отравило всю жизнь ощущением, что он, должно быть, создан для какой-то особенной судьбы, хотя он не имел ни малейшего представления, что это может быть за судьба. Ли же весь просто бурлил искренним заразительным добродушием, хотя их обоих окружала атмосфера отчуждения; оба хорошо понимали, насколько они диковинны. Друг с другом они ладили, и никому не приходило в голову, что они могут жить раздельно.

Они безразлично дрейфовали по зыбкому мирку где-то между художественной школой, университетом и комиссионными лавками и на преходящее жительство прибились к террасам довольно крутого холма, где в ветхих домишках обитали ирландцы, вест-индцы и студенты более авантюрного склада: квартплата там была низкой. Братья держались необычайно замкнуто, поэтому о них редко упоминали порознь, а всегда называли братьями Коллинз, точно каких-нибудь бандитов. Об этом они отлично знали и поощряли такую практику. Но в ту зиму, когда ему исполнилось восемнадцать, Базз вдруг сорвался в Северную Африку с компанией знакомых, а Ли остался один в той квартирке, которую они в то время занимали, — продолжать учебу. Квартирку они считали еще одним временным пристанищем; на самом же деле, прожили в ней несколько лет. Она стала их домом.

Квартира состояла из двух комнат, разделенных хлипкими двойными дверьми, и кухни, выгороженной древесными плитами из передней части одной комнаты. В этой передней комнате, где обитал Ли, имелись высокие окна, выходившие на балкон; в то время комната была совершенно пуста, если не считать будильника на каминной полке и некоторого количества книг, хитроумно положенных одна на другую. Во встроенном буфете вместе с одеждой Ли хранил матрац и каждый вечер оттуда его выволакивал. Комната была просторной; стены и половицы выкрашены белым. Эхо разносилось в ней от малейшего звука или движения, и Ли по японскому обычаю снимал в доме обувь. Да и ходил он очень тихо.

В то время комната его всегда была необычайно чиста — белая, как палатка, — и так же легко, как палатку, ее было убирать; но то не была аскетическая нагота. Из-за своей белизны и цельного пространства комната причудливо реагировала на время суток, изменения погоды и смену времен года. Она постоянно видоизменялась — совершенно независимо от желаний Ли. В ней ничто не отбрасывало тени, кроме движений самого хозяина и его брата, хотя ветви деревьев на площади дрожали в ее сияющем интерьере разнообразными смутными очертаниями, а по ночам городские огни таинственно играли на безграничных стенах. Когда Ли открывал окно, внутрь врывались ветры.

Обставленная лишь светом и тенью, комната обладала свойствами анонимности и непостоянства. Штор на окнах не висело, ибо комната была столь нерушимо персональна, что в ней просто нечего было скрывать — так мало она являла. Таким способом Ли выражал свою жажду свободы; все годы позднего отрочества свобода была его единственной великой страстью, а главным условием свободы, казалось ему, может быть лишь отсутствие собственности. С женщинами он тоже держался холодно и отстраненно, ибо еще одним необходимым условием такого состояния была свобода от обязательств. Поэтому сентиментальность его нашла выход в поисках метафизической концепции вольности. Когда ему было тринадцать, а Баззу — одиннадцать, он убедил брата сбежать с ним на Кубу, чтобы сражаться за Кастро. Из книжного магазина «У. Х. Смит»[6] Базз спер испанский разговорник, и они добрались до Саутгемптона, где их перехватила полиция. Тетка была в ярости, но очень довольна. Поступок их был принципиальным выплеском той чистой сентиментальности, которая для Ли стала, в каком-то смысле, первейшей добродетелью, поскольку когда он стал старше, сентиментальность часто заставляла его идти наперекор желаниям.

Из Марракеша Базз прислал Ли на Рождество немного гашиша, завернутого в джеллабу, и братья не виделись полгода. За это время Ли познакомился с женщиной, которая впоследствии стала его женой; новогодним утром он проснулся на чужом полу и обнаружил у себя в объятиях незнакомую девушку. Она открыла глаза, и какой-то голод, какое-то отчаяние в ее узком лице поразили Ли прямо в нежное сердце. Комната полнилась тьмой, тишиной и стоялым воздухом. На диване под пейслийской шалью[7] сплелись какой-то юноша и какая-то девчонка; он заворчал во сне, а по полу процокала мышка. Нежданная гостья Ли резко повернула на шум голову, содрогнулась и заплакала. Он забрал ее домой и накормил завтраком. Когда она сообщила, что ее зовут Аннабель, он сразу понял, что она буржуазка, а по нервозности догадался, что она — девственница.

Ела Аннабель мало, только пила чай и прятала лицо в ладонях, чтобы он ее больше не разглядывал. Движения у нее были колючие, угловатые и грациозные; откуда ему, такому юному, было знать, что он станет мальчишкой-спартанцем, а она — лисицей под его туникой, что выгрызет ему сердце? Японские крестьяне перед лисами благоговели, ибо верили, что лисица может проникнуть в тело человека либо через грудь, либо через трещинку между пальцем и ногтем. А оказавшись внутри, заведет с приютившим ее разглагольствования, пока тот окончательно не утратит рассудок; однако у Ли, казалось, не было нужды ее опасаться. Он улыбался ей, перегнувшись через стол, и отводил ее руки от лица — бледного, одни глаза. А узнав, что у нее нет ни единого друга на свете, взял к себе жить.

Она весь день сидела в его белой пустой комнате и смотрела в стену. В промежутках он кормил и ласкал ее. А потом, однажды утром, когда он ушел на лекции, она вытащила свои пастели и на том участке стены, на который обычно смотрела, нарисовала дерево. Она рисовала с такой убежденностью, будто давным-давно уже сделала набросок в уме, ибо дерево было очень замысловатым, пышным, его покрывали цветы и множество ярких птиц. И тогда Ли решил, что время пришло. Как он и догадался, она была девственницей. Он принес полотенце — подтереть кровь. Она спросила: а будет лучше, когда я к этому привыкну? Он ответил:

— Да, любимая, конечно, любимая, — хотя от ее странно остреньких зубок ему стало не по себе, а когда она из чистого любопытства спросила:

— Зачем тебе нужно было со мной так поступать? — он не нашелся, что ответить. Все его сильное и гибкое тело вдруг показалось ему хрупким и ненужным приспособлением; в ее глазах он отражался странными контурами и не мог сказать, каким она его видит — таким, как думал он сам, или нет, — да и вообще, что она в нем видит своими глазищами, которые от слишком частых слез, казалось, сами приняли форму улегшихся на бок слезинок. Он понял, что может дать ей только физиологический ответ, ее же удовлетворит лишь экзистенциальный, и ему стало грустно; но у нее было к нему еще много вопросов, и вскоре она возложила его руку на свою свежую рану, хотя понуждала ее к этому не страсть, а, видимо, любопытство. Это произошло в очень холодный день под конец января, когда снаружи падал снег.

За два месяца до того, как он ее встретил, Аннабель пыталась покончить с собой, приняв передозу снотворных таблеток, но комендантша общежития вовремя нашла ее. В больнице ей предложили бросить художественную школу и вернуться к родителям, но она обнаружила такие отчетливые симптомы стресса, что самым благоразумным сочли просто вверить ее заботливому попечению комендантши. Та была женщиной лет сорока с лишним, либеральных взглядов, и не желала для Аннабель ничего лучше, чем если она, наконец, найдет себе человека, который ее полюбит. Соседка по комнате взяла ее с собой отмечать Новый год. Аннабель в одиночестве сидела в уголке и рассматривала сначала какие-то старые журналы, которые нашла на полу, затем — фигуры в свете свечей. В них она заметила несколько интересных сочленений форм, одно-два неприятных лица, а потом уснула. Проснулась от того, что замерзла.

Было уже так поздно, что весь свет погасили, а свечи догорели до оснований. Почти все гости разошлись, но одна парочка занималась на диване любовью, а несколько других спали на полу. Аннабель было так холодно, что она произвольно выбрала какого-то парня, подползла к нему и улеглась рядом, чтобы окончательно не окоченеть. «Это кто у нас тут?» — спросил тот наутро. Потом к нему домой зашла комендантша и, разумеется, была полностью очарована; она решила, что у парня хороший характер, он мил, выдержан, а потому, довольная, передала девушку под его опеку.

Ли не рассчитывал, что она с ним останется, но она осталась. Вскоре она перевезла к нему из прежней комнаты свой проигрыватель. Как он и подозревал, ей больше всего нравились клавесинные пьесы эпохи барокко. Чтобы справиться с ее капризными переменами настроения, он призвал на помощь все запасы такта, нежности и восприимчивости, которые выработал в себе во время последней теткиной болезни; Аннабель оказалась способна на все оттенки меланхолии — от томительной грусти до гнетущего отчаянья. Он привык заботиться о ком-то, а поскольку брат был в отъезде, заботился о ней. Она спала с ним рядом и время от времени, из чистого любопытства, обнимала его. Иногда ему удавалось выжать из нее крохотный ответный трепет, но чаще всего он просыпался утром и видел, что она уже неотрывно смотрит на него своими необычными, светящимися изнутри глазами, точно испепеляет платоническими намеками, понять которые он не в силах. Потом его ненадолго охватывало первоначальное беспокойство, и он подозревал, что ее духовидческий взор пронзил его обезоруживающий панцирь обаяния, а под ним обнаружился кто-то другой — возможно, он сам.

Она привлекала его, поскольку он не был убежден в том, какое впечатление на нее производит, и он все больше и больше привязывался к ней — оттого, что она такая странная: странность ее казалась ему качественно иной, но количественно сродни той странности, которую испытывал он сам, как будто оба могли с полным правом сказать миру вокруг: «Мы оба здесь посторонние». Глубоководные рыбы светятся, чтобы узнавать друг друга; так почему мужчинам и женщинам тоже не испускать какого-нибудь бессловесного свечения для тех, кто им близок? Он ощущал какой-то немой контакт с нею; так двух иностранцев, говорящих только на своих языках, влечет друг к другу в третьей стране, языка которой не понимают они оба. А кроме того, в самый первый месяц их совместной жизни он спал с супругой своего преподавателя философии, хотя лишь через несколько лет понял, что логичным средством от их с Аннабель неудовлетворенности было бы присутствие кого-то третьего, самодовольного, а еще позднее с ужасом осознал, что и это решение не вполне удовлетворительно.

Женщина эта была лет на пять старше Ли, и он испытывал к ней некое насмешливое расположение, хотя связь продолжал только потому, что был уверен: он для нее ничего не значит, их взаимный опыт пересекается совершенно абстрактным образом, а индивидуальностей друг друга они не признают. Изящная угрюмая брюнетка, мать троих детей. В ней чувствовалось наждачное качество хронически несчастной женщины, и она третировала юного любовника, которого завела из вредности и скуки, с неистовым презрением, если не брать во внимание отдельных мгновений всепоглощающего неспокойства, когда она льнула к нему после соития. «Это как трахаться с женской страницей “Гардиан”[8]», — сказал он Баззу, но ни с кем другим о ней никогда и не заикался — не столько из порядочности, сколько от безразличия.

Она организовала все расчетливо и практично. Ли навещал ее дважды в неделю, днем, когда малыши были в детском саду, а также по четвергам вечером, когда их уже укладывали спать, а муж вел факультатив о концепции разума. Любовью они занимались всегда в свободной комнате на голой постели под репродукцией голубого арлекина Пикассо[9] — на рамочке и стекле лежал восковой налет пыли. По ходу всего их романа она ни разу не пыталась выпытать у Ли никаких подробностей о его семье, среде обитания или амбициях; не проявляла к нему абсолютно никакого любопытства. Он полагал, что это очень интересно.

Как бы там ни было, его она вполне устраивала; он испытывал определенное удовольствие от того, что совокуплялся с супругой человека, учившего его этике; большинство вечеров у него оставались свободными; кроме того, с пуританским удовлетворением, унаследованным от тетки, он ощущал, что познает нечто важное о среднем сословии. Но однажды в начале февраля он пришел в четверг вечером и увидел, что у нее настроение — паршивее некуда; и последовал за ней, несколько настороженнее обычного, на неведомую территорию гостиной.

Неведомую, но никоим образом не непредсказуемую. От детского белья, развешанного на каминной решетке, поднимался пар. Ли заметил, что она читает «Второй пол»[10] — книга валялась на полу корешком вверх. Стены были бежевыми, над самопальной стереоустановкой висела заумная литография Мондриана[11], на тростниковых циновках валялись обломки пластмассовой игрушки. Довольный Ли криво усмехнулся про себя — такое выражение лица он обычно предпочитал скрывать от окружающего мира, чтобы оно не выдало ничего лишнего.

Еще стояли холода; он присел на циновку и протянул руки к огню. Может, купить такую же, чтобы Аннабель могла валяться во весь рост на жестких холодных половицах по нескольку часов кряду, подумал он; а то иногда похоже, что она лежит на мраморной плите в морге. Ему не нравилось поддаваться таким мелодраматическим образам. Его другая любовь — то есть, если Аннабель вообще можно определить как его любовницу, — ладно, просто другая женщина — а она Другая Женщина или просто другая женщина? — как бы то ни было, эта конкретная женщина уселась в кресло и поджала босые ноги, как бы защищаясь, став таким образом полностью неприступной. На ней были джинсы и клетчатая рубашка, а длинные темные волосы перехвачены на затылке резинкой. На пальце она крутила обручальное кольцо — верный признак подавляемого раздражения — и молчала.

Ли покачался с носков на пятки, вытянув руки к электрической решетке. Сегодня он был похож на Барнаби Раджа[12]. Мысленно он прошерстил весь свой гардероб улыбок, подбирая ту, что подобала бы такой двусмысленной ситуации. В очень нежном возрасте Ли обнаружил, что с помощью своего ассортимента улыбок может управлять людьми и вскоре научился ими облегчать себе жизнь, потому что ему нравилось жить легко; именно такую жизнь он и называл счастьем. Он выбрал улыбку предполагающую и поощряющую; улыбка щелчком встала на место — так гладко, что можно было бы поклясться: Ли распахнул всю свою душу. Как только улыбка материализовалась, женщину прорвало:

— Ты с какой-то пташкой спутался, я слыхала?

— Ну? — медленно ответил Ли, чувствуя неладное. — И что?

Она отмахнулась от него, встала и принялась нервно мерить шагами комнату.

— Я, конечно, едва ли могу рассчитывать на то, что ты станешь хранить мне верность.

«Так вот оно что!» — подумал Ли и сразу понял, что связи конец. Слова он подбирал очень тщательно.

— Н-ну, не знаю. У тебя есть полное право ожидать, что я останусь тебе верен, но верен я в действительности или нет — это совсем другие пироги с котятами, правда?

Она так бурно металась из угла в угол, что ему стало за нее неудобно, поскольку поведение ее в данных обстоятельствах представлялось эмоционально чрезмерным.

— Почему ты сам ничего мне не сказал?

— Не твое дело.

— Спасибо, — с иронией ответила она.

— Послушай, — сказал Ли. — Тебя какая-то муха укусила из-за того, что я бродяжку себе оттопырил.

— Тебя послушать, так ни за что не скажешь, что ты в университете учился.

Тут Ли решил куснуть побольнее.

— Ну вот — ты боишься, наверное, что я тебе мандавошек передам или какую-нибудь еще пакость?

Когда она пнула его босой ногой, он понял, что его анализ верен, и, растянувшись на полу, расхохотался.

— Ты что — сам мне про эту девчонку не мог рассказать?

— А я не из болтливых, — ответил Ли. Он снова присел по-восточному и мстительно обратил на нее всю обескураживающую силу ослепительной улыбки: ему никогда и в голову не приходило рассказывать ей об Аннабель, настолько незначительна для него была эта другая женщина. Пока нельзя сказать, правда, что и Аннабель стала для него что-то значить. Женщина резко прикурила, отвернувшись от него, точно брала себя в руки. Располагающая комната, много книг и газет. Ли прочел названия на паре корешков.

— Ты для меня никто, ты вещь. Объект. Когда я в первый раз с тобой переспала, это был acte gratuit[13]. Acte gratuit, — повторила она с некоторым раздражением, поскольку он, казалось, не понял. — Ты хоть понимаешь, что это значит?

Ли назло ничего не ответил.

— Все это было бессмысленно и абсурдно. Бессодержательный акт, но, с другой стороны, вообще все бессодержательно, будто не отбрасывает никакой тени, — кроме моих детей, а я не могу общаться с ними.

Она умолкла. Ли взглянул на нее из-под ресниц, отчасти жалея, отчасти в крайнем раздражении. Молчание затягивалось. Наконец он встал:

— Ладно, мне, пожалуй, пора двигать.

— Крыса ты, — сказала она. — Мерзкий крысеныш.

Ли хотелось только одного: как можно скорее покинуть этот дом, потому он готов был согласиться со всем, что бы она ни сказала. Он коротко кивнул:

— Ага, крысеныш. И подчеркнул: — Рабоче-крестьянская крыса.

При этих словах она подскочила и заколотила по нему кулаками. Он перехватил ее запястья и один раз ударил. Женщина немедленно сникла и недоуменно поднесла пальцы к щеке.

— У нее смешные глаза, — сказал Ли. — И мне она все-таки нравится, если хочешь знать. Говорит мало. И ей все равно придется уйти, наверное, когда вернется мой брат.

В минуты стресса его правильное произношение, усвоенное в классической школе, давало слабину. Его удивило, насколько он сам разволновался, а также то, что он только что сказал; поскольку он всегда говорил правду, должно быть, к Аннабель он действительно успел привязаться. Он изумился и моргнул. От хронической инфекции его глаза на свету, от усталости или напряжения постоянно слезились; здесь свет не был ярким, но они слезились все равно. Она отвела от лица руки, поскольку прикосновение его кожи стало совершенно невыносимым, и уставилась на него в изумлении, вспоминая его былую физическую нежность. Ее переполняла боль неверия: она поняла наконец, что те ласки были невольными и, фактически, к ней никакого отношения не имели: не отдавал он ей никакой дани.

— Тебе вообще какого хрена от меня надо? — несколько злобно осведомился Ли. — Хочешь, чтобы я попросил тебя бросить мужа и уйти ко мне?

— Я никогда этого не сделаю, — немедленно ответила она.

— Ну и вот. — Ли вздохнул. Сейчас он не способен оценить оттенков смысла. Дверь может быть либо открыта, либо закрыта, и люди, в общем и целом, говорят то, что хотят сказать. А кроме того, он беден, содержать ее с детьми все равно бы не смог, если б даже хотел. Глаза слезились так сильно, что темный силуэт молодой женщины перед ним мерцал.

— Я могла бы устроить тебе в университете большие неприятности, — сказала она.

Теперь пришла его очередь возмутиться.

— Так, значит, тетка мне правду говорила о двуличии буржуазии?

Взвыл младенец, и мать еле слышно взвизгнула и дернулась. Ли переполняла печальная злость.

— Ладно, кончай, — сказал он. — Ты ведь получила то, что хотела, правда?

— Холодное у тебя сердце, я должна заметить.

— Что?

— Ты меня трахнул, а теперь тебе наплевать… — Волосы выбились у нее из-под резинки, лицо пылало.

— Тебя что вообще беспокоит — в смысле, только честно: что тебя так сильно беспокоит?

— Уходи, — ответила она. — Я чувствую себя униженной.

Ли глубоко оскорбился, он был просто в шоке:

— Слушай, как ты вообще можешь считать секс унизительным?

Она запнулась, захваченная врасплох, метнула на него изумленный взгляд и глубоко вдохнула.

— Я могла бы устроить так, чтобы тебя вышвырнули из университета.

— Ну еще бы, — медленно произнес Ли, поскольку начал понимать: она так сильно к нему привязалась, ибо считала головорезом. — Ну еще бы; и тогда бы я вернулся и избил тебя до полусмерти, верно? Мы с братаном бы вместе пришли.

Брата она видела один раз на улице.

— Господи боже мой, — сказала она. — Вы бы и впрямь пришли.

Наверное, она все это время надеялась, что Ли в нее влюбится, и вся эта история обретет хоть немного смысла, но если даже так, он этого не осознавал. Ему казалось, что она пользуется им как экраном, на который можно проецировать собственную неудовлетворенность; честный обмен. У него было очень простое понятие о справедливости.

— Уходи, Леон Коллинз, — сказала она.

Ли понял, что она подсмотрела его имя в мужниных списках группы: никто никогда не звал его Леоном в лицо, даже преподаватели. Но и ее имени он тоже не знал. Вопли забытого младенца летели за ним, пока он спускался по лестнице.

«Что ж, — думал Ли, — век живи — век учись».

Однако он пришел в крайнее изумление, и ему было очень не по себе. Дома вся комната звенела от клавесинных арпеджио. Аннабель не следила за камином, и от огня осталось лишь несколько красных угольков, поэтому жаркую тьму пробивали только фары беспрестанно проезжавших машин — лучи мигали в голых окнах и северным сиянием играли по телу девушки на белом полу — единственному предмету, нарушавшему пустоту комнаты, если не считать проигрывателя. Музыка закончилась, иголка принялась икать в пустой канавке. Ли подошел выключить аппарат, и Аннабель поймала его за руку.

— От тебя пахнет улицей, — сказала она. — Но ты был с какой-то женщиной.

— Ну, и да, и нет, — ответил Ли, всегда говоривший только правду. — Тебе от этого неприятно?

Слова он произносил очень нежно, ведь беспокойство ее было таким бесстрастным. Она немо покачала головой, и без единого звука по ее щекам потекли слезы.

— Тогда почему же ты плачешь?

— Я думала, ты больше не вернешься.

— Вот как? — Ли был в замешательстве. Ее огромные серые глаза не отрывались от его лица; ему же глаза снова обдало жаром, точно опалило ее метафизическим огнем. Ли показалось, что она требует от него чего-то чудовищного, но он никак не мог истолковать ее требований и, оказавшись в этом странном капкане, задрожал так сильно, что пришлось опереться о пол. Его поразило, настолько его трогает это ее горе — оно казалось подлинным доказательством того, что неким непостижимым для него самого образом он для нее важен. Чем дольше он вглядывался в ее глаза, тем больше росло его смятение, пока в конце концов с облегчением и страхом он не разглядел в ее новом волшебном силуэте очертания того, что нужно любить. Он подумал: «Ох, господи, следовало скорее признать ее». Так его предала собственная стоическая сентиментальность. Ли нерешительно поцеловал девушку, и хотя она не раскрыла губ ему навстречу, но возложила руки ему на плечи, под теплый пиджак. Пальто с себя он стряхнул и расстелил на жестких половицах, чтобы ей было удобнее. Она послушно откинулась назад и не отводила глаз от него, поэтому, входя в нее, он по-прежнему трепетал от ее пристального взгляда.

Но несмотря даже на то, что они уже признали наступление любви, близость их все равно была проникнута тревогой: Аннабель понимала игру поверхностей лишь поверхностно; она походила на слепца, который на фейерверке может оценить красоту каждого огненного фонтана в воздухе только по громкости воплей толпы. Смутно постигает природу ослепительного блеска, но не знает наверняка.

Вернувшись домой, Базз долго еще кипел злобной ревностью. Квартира имела форму Г-образного танцевального зала, разделенного двойными дверьми; теперь они служили стенкой, но стена эта была очень тонка, и Базз со своей узкой койки отлично слышал каждое движение и каждый звук влюбленных. Ночи напролет он весь в поту лежал под несомненные скрипы и стоны, корчась и воображая себе их невообразимую близость. Смуглым лицом вжимался в подушку и горько проклинал их; мало-помалу его охватывало маниакальное желание зарезать обоих во сне. Он любовно поглаживал свой марокканский нож и наблюдал за ними днем, а ночью матерился и мастурбировал. Ли понимал, какое напряжение терзает брата, но вскоре слишком озаботился собственными напрягами, чтобы обращать на него внимание: он не мог игнорировать того, что плоть не взрывается волшебством в теле Аннабель. Из нее получалось исторгать лишь те слабенькие вздохи и судороги, которые извращенная перепонка брата превращала в вопли и визги. Казалось, Аннабель все больше зачаровывает внешний вид лица и тела Ли, но у нее не было никаких воспоминаний о коже, с которыми можно было бы сравнить ощущение его кожи, и ей, казалось, больше всего нравится лишь та интимность, которую она переживает с ним в постели; раньше она много читала о такой интимности. Она начала рисовать серию его портретов. Первый — наутро после их первой настоящей ночи вместе, когда некие клятвы лишь подразумевались; на этом рисунке он походил на золотого льва, слишком кроткого даже для того, чтобы питаться мясом. В последующие годы она вновь и вновь рисовала и писала его в стольких разных обличьях, что он в конце концов вынужден был уйти к другой женщине, чтобы понять, как же выглядит его настоящее лицо.

Когда Базз украл первый фотоаппарат, квартира целиком и полностью отдалась культу видимости. Базз будто использовал камеру, как орган зрения, словно не доверяя собственным глазам, словно вынужден постоянно сверять то, что видит, с показаниями третьей линзы, поэтому в конце он стал видеть все как бы из вторых рук, без глубины. Он проявлял и печатал снимки в своей задней комнатке и увешал ими все стены, пока его не начали окружать замершие воспоминания о самóм мгновении зрения; ему было спокойнее знать, что они под рукой, и за них можно подержаться. Он без счета фотографировал Ли и Аннабель, и от такого вуайеризма ему становилось легче, поэтому атмосфера в доме постепенно разрядилась, хотя они часто просыпались утром и видели, что он примостился в ногах кровати и щелкает камерой. Кроме того, он все время таскался за ними следом, заставая врасплох, они попадались ему во всевозможных ситуациях, и часто на готовых снимках лица у них были раздраженными и изумленными. В комнате Базза начали громоздиться картонные коробки с отпечатками и негативами.

У Ли были две старые фотографии, очень дорогие ему. У братьев, кроме этих фотографий, от детства не осталось ничего. На одной шеренга чистеньких детишек держала буквы, увещевавшие: ПОСТУПАЙ ПРАВИЛЬНО ПОТОМУ ЧТО ЭТО ПРАВИЛЬНО; на другой крупная суровая женщина играла с камерой в гляделки, а братья стояли у нее по бокам. То была их тетка. Братья уже походили на самих себя, хотя одному было одиннадцать, а другому — девять лет, и они слегка откидывались на пятках назад в своей характерной оборонительно-агрессивной позе, однако тетка держалась достаточно несгибаемо, чтобы остановить целый батальон солдат и хорошенько пристыдить их. Аннабель посмотрела сначала на теткину фотографию, потом — на Ли. Поднесла палец к его щеке, стерла слезинку, но ему не хотелось, чтобы она думала, будто он плачет.

— Это не настоящая слеза, любимая; у меня просто глаза легко слезятся.

В действительности, слезинка и была, и не была настоящей. Глазная инфекция сделала его слезы двусмысленными. Но поскольку у Ли было наивное сердце простака, который всегда освистывает негодяя в детском спектакле, очень часто, когда он понимал, что плачет, ему обычно становилось грустно. Но были слезы причиной печали, следствием печали, или же печаль, приходя, определяла себя для него как реакция на какой-либо произвольный стимул, будь то фотография покойницы, которую он когда-то любил, или раздумья о смертности всего живого, — таких вопросов он пока для себя не выбирал или предпочитал себе не задавать. Поэтому обычно он делал вид, что не плачет, хотя расплакаться ему было легко.

Таковы были две его фотографические иконы — ребенок по имени Майкл и семейный портрет. Базз подарил ему еще одну фотографию — они с Аннабель спят в постели, — и она стала третьей: образ любовника. Ли и Аннабель выглядели на ней как Дафнис и Хлоя или Поль и Виргиния; Ли, опутанный ее длинными волосами, лежал в изгибе ее обнаженного плеча, потому что был ниже ее ростом, и они смотрелись так красиво и мирно, точно самими небесами были предназначены друг другу. Ли хранил эти фотографии в конверте вместе с тремя свидетельствами о рождении; потом к ним добавилось свидетельство о браке. Но причинно-следственной связи между этими тремя лицами на снимках обнаружить он не мог. Дитя, ребенок и подросток или молодой человек, чье лицо оставалось таким новым, неиспользованным и незавершенным, казалось, олицетворяли три конечных и не связанных друг с другом состояния. Глядя в зеркало, он видел лицо, не имеющее ничего общего с теми тремя; его черты уже были отфильтрованы глазами жены и настолько видоизменились, что перестали быть его собственными. Казалось, никакая логика не связывает разные этапы его жизни, будто каждый достигался независимо, не органическим ростом, а конвульсивными прыжками из одного состояния в другое. По невинности, которую Ли находил в прежних, отброшенных за ненадобностью лицах, он не испытывал никакой ностальгии — только яростное негодование: надо ж было ему быть невинным настолько, чтобы отказаться от своей свободы. Ибо теперь пустая комната, в которой он существовал так же аскетично, как Робинзон Крузо на своем острове, и только Базз служил ему хмурым и неверным Пятницей, — теперь эта комната задыхалась от вещей, покрылась жирными темными красками и наполнилась таким густым угрюмым мраком, что, переступая порог, приходилось набирать в грудь побольше воздуха, точно собираясь нырнуть в другой воздух, более плотный.

В этой таинственной пещере Ли крепко прижимал к себе Аннабель — он знал, что двуличие расцветает от физического контакта. Здесь, где она со своей мебелью тонула в едином сне, у Аннабель, по крайней мере, оставалась форма и какие-то внешние контуры; она была такой же вещью, как диван или буфет со львиными головами. Здесь она была объектом, состоящим из непроницаемых поверхностей. Когда она шла с ним рядом по улице в своей наугад подобранной одежде, тощая и чахлая, то напоминала призрак тряпичницы. Она была высокой и очень худой, руки длинные, и вены на них выступали толстыми пучками, будто на веснушчатых руках старух. Все ноги тоже были оплетены выпуклыми вспухшими венами. Из-за худосочности своей она казалась гораздо выше, чем на самом деле, — карикатурно элегантная, изнуренная девушка с узким лицом и волосами настолько прямыми, что беспомощно ниспадали безмолвной данью силе земного притяжения. У нее на ногах были очень цепкие пальцы — она могла ими подхватить карандаш и уверенно расписаться. Она воровала.

Ли пришел в ужас, узнав, что она ворует. Из супермаркетов она воровала продукты, а из книжных магазинов — книги; крала краски, тушь, кисти и маленькие предметы одежды. Ее родители были людьми состоятельными, платили ей большое содержание, но она воровала все равно, а Ли всегда расценивал воровство как дело, законное только для бедных. Он считал, что красть как можно больше — для них морально оправдано, а поскольку деньги даются людям только затем, чтобы покупать вещи и не давать колесу экономики останавливаться, то долг богатых (ступицы этого колеса) — как можно больше приобретать. Тем не менее, Аннабель продолжала красть несмотря на его суровое неодобрение, и эта склонность среди многого прочего роднила ее с деверем.

Они поженились, когда ее родители узнали о том, что они с Ли живут вместе. Ли сдал выпускные экзамены, защитил посредственный диплом и на университетском педагогическом факультете записался на курсы подготовки учителей. Брат воспринял его действия с брюзгливым презрением, однако Ли был вынужден содержать своих домашних, которые не могли или не хотели делать этого сами. Аннабель поставила родителей в известность, что у нее изменился адрес, но никаких дальнейших подробностей не сообщила, и они сделали вывод, что она просто поселилась в квартире с другой девушкой. Время от времени она их навещала, а под конец лета, заехав в город по пути в Корнуолл, они ранним утром просто позвонили в дверь.

Базз уже проснулся и работал в фотолаборатории, которую состряпал у себя в комнате. День был теплый, и на Баззе не было ничего, кроме грязных белых моряцких штанов, там и тут прожженных кислотой. Его волосы апача или могавка падали ниже плеч, и от него смердело благовониями и химикатами. Он открыл дверь и увидел мужчину и женщину в повседневной дорогой одежде — они пахли мылом и деньгами, а эти запахи были ему чужды. Исключительно из своенравия он провел их в комнату Ли через свою собственную, мимо стен, заклеенных снимками их единственной дочери, часто раздетой, часто — в объятиях мужчины, но им удалось сохранить невозмутимость, хотя комната Базза была вся набита его фетишами: ножами, расчлененными двигателями со свалки и ванночками с химикатами. Кроме того, он забил все окна, чтобы не пропускали свет. Если комната Ли была чистым листом бумаги, берлога Базза напоминала исчерканный каракулями блокнот, но масса предметов, скопившаяся в ней, была по природе своей настолько случайна, и валялись они в таком беспорядке — там, куда он позволил им упасть, — что понять, кто же в этой комнате обитает, было ничуть не легче.

Впрочем, и комната Ли уже не была такой девственной, как раньше. Все стены захватила чащоба — деревья, цветы, птицы и звери, — и Ли с Аннабель лежали посреди на узеньком матрасе, точно любовники в джунглях. Она уже купила красный плюшевый диван, круглый стол и чучело лисы в стеклянном ящике, поэтому общее впечатление — перехода из одного крайнего состояния к его полной противоположности, — было бы особенно тревожным, если б родители Аннабель хотели увидеть что-то еще, а не только собственную дочь и какого-то сына садовника под сбившимися из-за жары в сторону простынями, спящих.

— Просыпайся, — сказал Базз. — Это ее предки.

Аннабель вздрогнула, но не проснулась. Ли же продрал заштукатуренные сном глаза и в полной мере отдал слезную дань великолепию утра. Увидев, что на него сверху вниз смотрит мужчина в темном костюме, он решил, что произошло худшее, и к ним в поисках гашиша или присвоенного имущества нагрянул полицейский шпик. Ли перевернулся и вытянул к нему запястья.

— Отпираться бесполезно, — сказал он.

Аннабель они немедленно забрали с собой, а братья остались предаваться мрачным раздумьям в комнате, без нее казавшейся незавершенной, — оба знали, что до ее возвращения им в этой комнате будет не по себе. Без ее присутствия они сами себе казались недоделанными; сознательно того не желая, она каким-то осмосом, наверное, поскольку была такой бестелесной, как-то проникла в их кольцо самодостаточности. Как только ее родители выяснили, что Ли закончил университет, несмотря на неподобающую внешность, они решили, что он, должно быть, — неограненный алмаз, и слегка пошли на примирение, однако по-прежнему отказывали ему во встречах с нею, пока он на ней не женится, что он, в конечном итоге, и согласился сделать — из гордости. Ее матери хотелось свадебной церемонии в церкви, и чтобы невеста была в белом.

— Тетка в гробу перевернется, — сказал Ли.

Наконец, договорились: церемония пройдет в бюро записей актов гражданского состояния того района, где жили братья. Назначили дату, получили разрешение. Все это время Аннабель жила у родителей в пригороде Лондона, а братья — у себя. Едва осознав, что собирается сделать нечто необратимое, Ли ушел в запой — он не пережил бы своей свадьбы, не дожидаясь ее в бессознательном состоянии. Он никогда толком не понимал Аннабель и уже знал, что у нее не все в порядке с головой; однако, пуританское воспитание требовало, чтобы он публично взял на себя ответственность за нее. Его раздирали противоречивые предчувствия.


[1] Намек на героя романа Ф. М. Достоевского (1821-1881) «Братья Карамазовы» (1879-1880). — Здесь и далее примечания переводчика.

[2] День Империи праздновался в Великобритании с 1903 по 1958 гг. 24 мая в день рождения королевы Виктории (1819-1901).

[3] Иммануил Кант (1724-1804) — немецкий философ-идеалист, разработавший систему этики на основе «категорического императива», внутренне ощущаемого всеми гражданами безусловного нравственного закона.

[4] Лондонский муниципалитет, координировал деятельность советов 32 городских районов и Сити с 1965 по 1986 гг.

[5] Герой последнего романа американского писателя Германа Мелвилла (1819-1891) «Билли Бадд, формарсовый», опубликованного посмертно в 1924 г.

[6] Сеть книжных магазинов одноименной компании, где также продавались периодические издания, канцелярские товары и грампластинки.

[7] Пейслийский узор на ткани имитирует узоры кашмирских шалей. Первоначально такие ткани изготавливались только в шотландском городе Пейсли.

[8] Либеральная ежедневная газета, основана в 1821 г.

[9] Пабло Руис и Пикассо (1881-1973) — выдающийся испанский художник. «Голубой период» в его творчестве длился примерно с 1901 по 1904 гг.

[10] Книга (1949) французской писательницы-экзистенциалистки Симоны де Бовуар (1908-1986), один из основополагающих трудов по феминизму, где исследуется роль женщины в обществе.

[11] Пит Мондриан (1872-1944) — голландский художник-абстракционист.

[12] Герой одноименного романа (1841) Чарлза Диккенса (1812-1870), бедный юноша, по недомыслию вовлеченный в антикатолическую истерию, охватившую Лондон в 1780 г.

[13] Милостыня, подаяние (фр.).


9 Comments

Filed under men@work