Category Archives: men@work

Michael Gira 10

Майкл Джира
МОЕ РОЖДЕНЬЕ

Я родился со вкусом материнской крови на губах. Тот яд, что тело матери выработало за беременность, естественно вскормил мое крохотное естество. Я разделял ее чувства. Ее тело постепенно мутировало в явление самых жутких ее страхов, ненавистей и самых извращенных потребностей — тех нужд, что неизбежно обложили точеные контуры ее безупречного тела медиа-звезды шматами жира и сала, так что мое тело, паразитическая опухоль, как бы охватившая кулаком ее душу, росло в прямой зависимости от наступающей злокачественности ее заболевания — в безопасности кормясь среди нежных складок гниющей материнской сердцевины.

Заключенный в мягкую черепную кость, мой мозг раздувался накаленной сферой, испускавшей сквозь мои веки тусклый янтарный свет, что являл предо мной мои цепкие лапы, подвешенные в густой амниотической жидкости. Я исследовал тьму своего пурпурного мира, лаская чувствительные волокнистые стенки материнского чрева усиками и безволосым хвостом. Под толщей вод я слышал сочные многослойные интонации ее голоса, что пел мне серенады, одурял меня, заражая мою кровь ее индивидуальностью. Стук моего сердца вторил ритму ее песен и отдавался эхом от надежных стен ее чрева. Мое тело идеально укладывалось в тело матери, а плоть моя органично замещала в своем выражении ту раковую опухоль, что таилась в смысле ее колыбельной.

Продираясь на свободу из черноты ее нутра, бритвами своих зубов и когтей я выпустил поток красного моря. Сладкий вкус кислорода смешался у меня во рту с липкими розовыми мармеладинами, что на вкус были как сигареты, и коньяк, и кокаин, и соленая сперма темноглазых мускулистых юношей, которыми моя мать продолжала кормиться до самого дня моего рождения, питая метастазы своей алчности, ненависти к себе и меня.

Когда обтянутые латексом руки повитух потянулись к моей голове, чтобы выволочь меня на волю, я щелкнул зубами и умудрился прокусить резину и впиться в мякоть большого пальца. Меня выпустили из рук, и пытаясь уползти обратно в материнскую нору, я испустил свой первый вопль — пронзительную сирену чистой животной ненависти и отрицанья. Затем — холодные и грубые акушерские щипцы, стиснувшие мне череп, и вот меня извлекли на жгучий бело-голубой свет съемочной площадки. Мощные прожекторы, хромированные отражатели, видео- и кинокамеры окружали нас. Моя мать театрально распласталась на белой плите стола. Глаза ее закатились, подернутые религиозным экстазом мученичества. Мраморные узоры красного и лилового, что выкачивались из ее межножья, — лучистое приношение, которым повитухи миропомазали себя по самые локти. Они размазывали ее священными внутренностями свои хрусткие халаты, точно дионисийские жрицы, упивающиеся оргией бойни. Я слышал, как мать моя изумительно воет, вознесенная трансцендентным наслаждением освобожденья и восторгом от того, что она выступает перед камерами. Толпившиеся вокруг менеджеры, модные тусовщики, операторы и кучка намасленных юношей без рубашек взирали на нас в немом восторге. Из выставленных напоказ материнских внутренностей возносился роскошно матовый столб лилового пара, заполнивший всю комнату шоколадным ароматом фекалий, пронизанным послевкусием лаванды и жасмина.

Повсюду вокруг видеомониторы показывали крупные планы поблескивающей проволоки моих серых волос и сморщенной розовой кожи у меня на лице, охваченном полированной сталью щипцов. Я корчился и цапал воздух зазубренными желтыми зубами. Затем меня передавали от одной повитухи к другой и поднимали повыше, чтобы все могли полюбоваться. Их длинные накрашенные ногти чесали шерсть у меня на животе, утешая меня своей нежностью. Несколько камер сверху охватывали всю панораму, елозя взад-вперед по комнате, показывая укороченных под углом повитух, по колено стоявших в толстой подушке сухого льда, подсвеченной снизу, пока они церемонно держали меня над животом моей корчащейся матери. Из клубо́в восставали декорации — осовремененная версия сцены с олимпийскими богами из второсортного фильма. Съемочная площадка была устроена в виде спирали. Все камеры, оборудование и массовка устремлялись к главным исполнителям, на которых и держалась вся эта круговерть. В центре спирали — моя мать, клякса пылающей крови, воспаленной плоти, излучающей свой жар наружу — в холодную голубизну видеосъемки.

Повитухи возложили меня на материнский живот. Я жевал и сосал ее грудь. Молоко ее было черно, горькое на вкус, а плотностью и зернистостью — как индустриальное масло. Мой хвост щелкал и мотался по сторонам от удовольствия, расписывая импровизированной сильной каллиграфией низ ее живота и ляжки. Сверхчеткие идеализированные живые изображения материнского прекрасного лица сияли с тех или иных мониторов по всей комнате. Один крупный план показывал ее язык — элегантного розового червя, что дергался в такт усиленному медленному кайфу ее песни, уютно убаюканный в соблазнительной глянцево-алой ране ее губ. Его движения точно совпадали с фонограммой слогов ее голоса. Песня посвящалась мне — дань моему рождению, которой она хотела поделиться с поклонниками по всему миру.

Музыка моей матери окутывала всю съемочную площадку чувственной марлей синтетической меланхолии, а освещение тем временем под слоем тумана сменилось оттенками темно-красной охры, как если бы весь павильон упокоился теперь на подушке кровавого пара. Повитухи, видеотехники и тусовщики пустились в хорошо отрепетированный балет отхода к периметру площадки и превратились в сумраке в силуэты терпеливых зомби, ожидающих своей очереди у пиршественного стола, на котором главным блюдом была моя кровоточащая мать, распластанная на белой плите. Они наблюдали, а я продолжал насыщаться ее млеком, опустошив сначала одну грудь, затем приступив к другой; я впивался в эластичную плоть ее живота когтями, ритмично месил ее мускулы, вздымавшиеся и опадавшие, качаясь в эротическом наслаждении собственной кормежки.

С плиты каким-то волшебством вознесся к небесам столп блистающего рыжего света. Камера взглянула на нас с высоты и пошла медленным кругом, спускаясь, а я все сосал и сосал. Мать держала меня на руках и все глубже вжимала мое рыло в свою грудь. Она приподняла голову и слизнула жир с моих волос, она пела мне, пела сквозь меня всему миру:

— Я люблю своего малыша, мой дорогой влюблё-он в меня, я люблю своего малыша, и тело мое — для тебя и меня…

Я кормился и чувствовал, как тело мое становится крупнее, раздувается мощью ее электрической сверхчеловеческой звездной сущности. Бритвы моих зубов вонзились в эластичные кости ее грудины, стараясь достигнуть источника ее силы. Я уже чуял ее оргазм — он растекался йодом в ее крови, волна за волной ее материнского самозабвения. Когти мои стали неистовыми, я раздирал на ленты ее сливочную плоть. Пока я ел, тело мое выросло до размеров крупной собаки. Волосы отросли, черные и сальные, они уже струились с алтаря и мешались с туманом. Зрители смотрели в экстазе, шепотом подбадривали меня. Я оседлал ее, вонзаясь все глубже. Мой рот нащупал ее сердце. Я выдернул его из полости в ее груди, стараясь не порвать кровеносные сосуды и артерии, не нарушить его нежную внешнюю кожицу, чувствуя, как оно пульсирует у меня на языке. Мать наблюдала за мной, соблазнительно слизывая кровь со своих губ, — и тут я пожрал ее бесценный орган и увидел, как свет медленно убывает у нее в глазах. Я до сих пор помню вкус материнского сердца — чувственный и спелый, взрывающийся сладостью ее бесконечной щедрости.

Поглощая ее тело, я пел всему миру песню и ощущал нечеловеческое богатство материнского голоса, изливавшегося из моей глотки, чаруя телекамеры и зрителей. Мои губы идеально имитировали слова ее песни. Я смотрел на себя в мониторе краем глаза — я пел и ел, — и то был изумительный видеоряд к музыке. Каждый кусок материнской плоти разжигал во мне ненасытимый аппетит — жажду стать трансцендентным медиа-богом, лишенным самого себя.

Сентябрь 1996


Advertisements

Leave a comment

Filed under men@work

Michael Gira 09

Майкл Джира
ВНУТРЕННЯЯ ФРЕНОЛОГИЧЕСКАЯ ЭКЗЕГЕЗА ЧЕРЕПА ДЕРИКА ТОМАСА

Однажды ночью я лежал в постели и таращился в потолок, медленно сотрясаясь в нежных рыданьях, и слезы вытекали из моих слезных желез и втекали мне в открытый рот. Язык мой подрагивал от каждой красной сахарной капельки. В конце концов, рот мой наполнился кровью — непрерывным потоком вязких слез, стекших мне в горло и в темном провале желудка образовавших глубокий колодец загустевшей тоски. Должно быть, слезы меня одурманили, будто в кровь мне впрыснули опиатов, поскольку я вдруг взглянул сверху туда, где тело мое лежало распростертым на спине, точно труп на подиуме, и увидел, что никакого тела у меня нет. Вместо него я узрел волнистую гору сияющих лиловых и пурпурных внутренностей: они активно извивались, переплетались и корчились, будто постель моя — гнездо живых кровавых угрей. Ноги мои, прискорбно белые и костлявые, торчали из-под этой кучи. Вот и все, что осталось от моего бывшего я.

В изножье моей кровати стоял кролик — гигантский и белоснежный, омытый перламутровым сияньем. Он смотрел на меня сверху вниз с тем, что я принял за жалость (в своем потворстве собственной меланхолии я этому радовался), хотя, сказать по правде, какое ему до меня дело, я не знал, ибо стоял он совершенно неподвижно и непреклонно, как кроличий будда, а глаза его метали вспышки света и цвета в аккурат на ту гору отходов, которая ныне была мной, и от моей липкой мерзости подымались клубы пара, образуя в воздухе призрачные силуэты, а в округлом затененном кролике воедино сливались два гигантских сферических телеэкрана, и от них исходил свет такой яркий, что меня оглушило внезапной нирваной, точно пристегнутую к электродам мартышку, слепленную из кишок. Остался лишь голос — голос Дерика Томаса[1], и он бился мне в голову воплем, стараясь вырваться на волю, и говорил он мне так:

— Возьми картины мои и проиллюстрируй ими свои глупые жалкие песенки, чтобы слушатель мог грезить о вещах прекраснее — о Тёрнере, По, Бэконе и Блейке, — когда ты выдавливаешь на него гной из непреходящей язвы своей энтропийной музыки, что сродни гнилостному дыханию, даже если она «симпатичная».

Я так и сделал, и я вошел в глаза его (ибо Кролик и был Дериком Томасом), и вышел в сияющий мир белого меха, проблесков лезвий, измученных сколков стекла, где женщины и мужчины прекрасны, где тела их хрустят, когда они приносят себя в жертву, и звуки эти напоминают тонко выстроенную музыкальную шкатулку, в которой боль сладка и питательна, а воображение душит тебя своей гарротой.

Атланта, 1994


[1] А. Дерик Томас — эдинбургский художник и книжный иллюстратор, оформлял альбомы и публикации участников группы «Swans».


Leave a comment

Filed under men@work

perfectly decent

вот еще какое переиздание вышло

а с “Первым нехорошим человеком” Миранды Джулай читатели строем выходят из зоны комфорта:
Владимир Беленкович
Мэри Закрученко
по-моему, нам все удалось

Майя Ставитская об “Извергах-кровососах” Криса Мура


 

Leave a comment

Filed under men@work, talking animals

Michael Gira 08

Майкл Джира
без названия

Я ШЕЛ, А ЗЕМЛЯ БЫЛА ПЛОТНА И ПРУЖИНИСТА У МЕНЯ ПОД НОГАМИ, НА ОЩУПЬ И ПО КОНСИСТЕНЦИИ — КАК ТРУП. Я ПОНИМАЛ, ЧТО С КАЖДЫМ ШАГОМ НОГИ МОИ ПОПИРАЮТ ПОКОЛЕНИЯ МОИХ МЕРТВЫХ ПРЕДКОВ. ИХ КОСТИ, ИХ СГНИВШАЯ И ПРЕОБРАЗОВАННАЯ ПЛОТЬ СТАЛИ СУБСТАНЦИЕЙ ПОЧВЫ. ПОЕДАЯ ПИЩУ, ЧТО Я ПОДБИРАЛ С ЗЕМЛИ, Я ВКУШАЛ ИХ СУЩНОСТЬ — ПЛОДОРОДИЕ, ПЕРЕЖИВШЕЕ ИХ ТЛЕНИЕ. ВОТ ТАК ОНИ ПРОДОЛЖАЛИ ЖИТЬ СКВОЗЬ МЕНЯ И ВО МНЕ, ДА И САМ Я ОСТАНУСЬ ЖИТЬ В ПОТРЕБЛЕНИИ ПИЩИ, ВОЗДУХА, ВОДЫ КЕМ-ТО ДРУГИМ. ДАЖЕ ВДЫХАЯ, Я ДЫШАЛ СМЕСЬЮ ТЕХ ГАЗОВ, ЧТО В ГНИЕНИИ ИСТОРГАЛИ ИХ ТЕЛА, ВНОВЬ ВОЗВРАЩАЯСЬ В БИОСФЕРУ. Я ДЫШАЛ, ЕЛ, ГЛОТАЛ И ПОГЛОЩАЛ ИХ ДУШИ, ВСЕ ВЗАИМОСВЯЗАНО, ВСЕ ПИТАЕТСЯ СОБОЙ, ВЫИСКИВАЕТ, ПЕРЕВАРИВАЕТ, СНОВА И СНОВА, РАЗМЫШЛЯЕТ, ЖУЕТ, ВООБРАЖАЕТ, ОТРИЦАЕТ, УБИВАЕТ, ПОТРЕБЛЯЕТ, ВОСПРОИЗВОДИТ, КОРЧИТСЯ В САМОМ СЕБЕ, УМИРАЕТ, РАЗЛАГАЕТСЯ И ВОЗРОЖДАЕТСЯ ВНОВЬ — БЕСКОНЕЧНОЕ ОТРАЖЕНИЕ СЕБЯ ПРИ АБСОЛЮТНОМ ОТСУТСТВИИ СОЗНАТЕЛЬНОГО СОВЕРШЕНСТВА. ЧТОБЫ ВИДЕТЬ КАК ДО́ЛЖНО, ИЗ МОИХ ГЛАЗ ПРИДЕТСЯ УДАЛИТЬ ЗРЕНИЕ. КОГДА Я УБИЛ В СЕБЕ ОЩУЩЕНИЕ ЛИЧНОСТИ, Я ВЫСКОЛЬЗНУЛ И ВОШЕЛ В СЕБЯ, СТАВ ЦЕЛЫМ МИРОМ, НЕОТЪЕМЛЕМОЙ, НО НЕ ОБЯЗАТЕЛЬНОЙ ЧАСТЬЮ КОТОРОГО БЫЛ.

1990


Leave a comment

Filed under men@work

Michael Gira 07

Майкл Джира
Я ДИТЯ, Я ПОКЛОНЯЮСЬ ЕМУ

Я свинья, и от меня смердит. Мистер Мамерз — мой бог, это он так считает. Он всегда прав. Я лижу ему зад. Я всасываю все в свои кишки. Я никогда не обсираюсь. Тело мое алчно (я ничего не могу с этим поделать). Я обрюзг. Я раскис. Я вешу 349 фунтов. Я жирная мразь. Я презираю себя. Я сижу в розовых пижамных штанах, которые мне подарила мама на 15-летие. Они по-прежнему мне впору. Я ненавижу их, однако ношу. В промежности они заскорузли от разной еды, которая туда падала, и старой спермы, которую я никогда не вытирал. Моя сперма сладка. Много спермы оказалось там из-за мистера Мамерза, поэтому мне нравится. Мне нравится отколупывать ее чешуйки и растирать пальцами, думая о нем. А потом мне становится от себя противно, но я люблю так ему сочувствовать. Мне бы хотелось, чтобы он насрал мне на лицо, а я бы лежал на тротуаре, а люди толпились бы вокруг и смеялись. Он бы ткнул пальцем в меня и сказал, что я это заслужил, а они бы снова одобрительно захохотали. Мне бы стало хорошо. Мне нравится, когда мне хорошо. Нравится трогать себя, особенно притворяясь кем-то другим. Иногда в ресторане я теряю себя. Забываю, что существую. Украдкой засовываю руку под рубашку и чешу волоски, собравшиеся вокруг пупка. Они мягкие, как пушок на голове младенца. Я распаляюсь и чувствую свою вонь. Задыхаюсь в собственной подмышке, потом кончаю, но ничего не чувствую. В промежности я нахожу лужицу спермы. Я торопливо расплачиваюсь и ухожу, опасаясь, что заметят. Когда я кончаю, у меня не встает. Я люблю себя, но я себя ненавижу. Меня следует уничтожить. Люди смотрят на меня и считают омерзительным. Ненавидят меня. Мне нравится, что они меня ненавидят, поскольку в этом они правы. У меня встает, когда я думаю о конкретном человеке, который меня ненавидит. Вот тогда у меня встает, но кончить я не могу. А в других случаях я кончаю, точно гной выступает из язвы, но даже не твердею. Мне нужно, чтобы меня ненавидели, чтобы от меня тошнило. Вот тогда я получаю то, что заслужил.

Мистер Мамерз — мой начальник. Он дал мне работу. Хоть его от меня тошнило, хоть он возненавидел меня с первого взгляда. Меня окружала моя вонь. От меня воняет гнилым повидлом. Его должно было стошнить мне в лицо, но он меня нанял, хоть и ненавидел. Я заслуживаю всего, что от него получаю. Я хочу от него получать. Каждый день я изыскиваю способы заставить его унизить меня — но так, чтобы его не стошнило окончательно, и он меня не уволил. Я умру, если он меня уволит. Я ему поклоняюсь. Он мне нужен, ибо сокрушает меня. Он требует, чтобы я отвечал его условиям, и наказывает меня, если я не могу. Не знаю, почему он меня не уволил, — ведь я слаб. Я постоянно ошибаюсь. Я люблю его волосатые руки, его волосатую грудь, его волосатую спину. Мастурбируя, я мысленно вижу, как жую его волосы. И затем, когда я не кончаю, мне хорошо, потому что я не заслужил кончить. Я лишь кончаю ради него, когда не мастурбирую. Когда я кончаю ради него, это он заставляет меня кончить. Когда я совсем не ожидаю, чтобы мне стало нехорошо. Но потом, когда я лежу в постели и думаю об этом, мне хорошо. Он знает, как применять свой авторитет. При нем я чувствую себя жирным деформированным младенцем: сижу в углу в своем подгузнике и сру против воли, пока не выдавится на пол. Заходят мои родители, орут на меня и бьют. А когда они уходят, я, чтобы показать, какой я хороший, соскребаю говно пухлыми ручонками и съедаю. Сам себе доказываю, что я могу от него избавиться и быть хорошим. Вот так вот мне становится от него. И мне нравится, когда мне так. Платит он мне немного, я жирный недотепа. Я не заслуживаю хорошей платы. Я хочу спрятаться в его мире. Он меня кормит. Я хочу никогда его не покидать. Мне тоскливо уходить с работы домой, от него. От него мне хорошо.

Он мой начальник: он заставляет меня делать разные штуки. Я на складе стаскиваю с верхней полки карбюратор, и под моей тяжестью ломается стремянка. Я падаю, как мешок сгнившего желатина. Я себя ненавижу. Мне не больно, потому что меня защищает слой сала. Я не встаю. Мне нравится лежать на спине и смотреть вверх. Я старая корова, что подыхает у дороги, ждет, когда придет хозяин и увезет ее на бойню. Мне хочется, чтобы мистер Мамерз пришел посмотреть, что за шум, и тут бы увидел меня на спине. Ведь когда он на меня орет, мне хорошо, потому что я лежу на спине и чувствую себя очень глупо. Он врывается и орет на меня, еще толком не разобрав, что произошло. «Что тут такое! Быстрей! Что ты тут делаешь!» Подбегает и пинает меня в бок, словно пытаясь определить, жив я или умер. А мне будто снится прекрасный сон: я заглядываю снизу в его огромные разозленные ноздри, в его холодные черные глаза. В ноздрях его сопли затвердели и пристали к волоскам крупными кристаллами, будто сахар. Я думаю, как чудесно было бы вползти ему в ноздрю и свернуться там, питаться этим сахаром, греться теплом его дыхания. «Извините, мистер Мамерз. Больше не повторится. Простите меня!» Но не успеваю я закончить извиняться, он говорит: «С тобой все в порядке?» И выходит в торговый зал, не дожидаясь ответа. Мне нравится, как он посмотрел на меня: я — плохая собака. Я поднимаюсь на ноги и спешу в ванную, как разжиревший пудель. Спускаю штаны и стою секунду-другую, прислушиваясь, как он орет на покупателя. Покупатель скулит, что запчасть, которую он купил для своей машины, не работает. Мистер Мамерз отказывается в это верить. Велит покупателю убираться вон из магазина — немедленно. Я слышу, как закрывается дверь. Никто не в силах противостоять его авторитету. Я тереблю себя, думая о сахаре в его ноздрях. У меня — крохотный пенис. Сдрачивая, я могу удержать его между двух пальцев. Я притворяюсь, что дою корову-малышку. Чтобы проявить к мистеру Мамерзу уважение, дроча, я бью себя в лицо. Из носа течет кровь, но я не останавливаюсь. К унитазу прилип небольшой кусок говна. Я опускаюсь на колени, не переставая дрочить, и слизываю его. Теперь уже мистер Мамерз барабанит сюда: «Давай! Быстрее! Что ты там делаешь! Быстро на работу!» Я слышу, как он уходит. Лучше бы выломал дверь. Я хочу, чтобы он знал: ради него я на все готов. Я почти кончаю. А когда не кончаю, я рад. Это было бы святотатство. Если он обнаружит меня здесь с говном на губах, ему станет противно. Может, он меня даже побьет. Он меня уволит. Или вызовет легавых. Легавые мне нравятся, только я их боюсь. Если меня упекут в тюрьму, лишь от них будет зависеть все, что я делаю и думаю. Само по себе это хорошо. Но у меня тогда не будет мистера Мамерза.

С работы домой я возвращаюсь пешком. От меня воняет сиропом. Мне хочется сожрать себя, чтобы исчезнуть. Сквозь одежду проступает моя слизь. На меня смотрят люди. Посмеиваются себе под нос, выставляя свое отвращение напоказ. Они по запаху чуют, когда я прохожу мимо. Мне нравится моя вонь, но они же не виноваты, что ненавидят ее. Я омерзителен.

Темнеет. Я сам не знаю, где иду. Я забыл, что мне нужно домой. Я останавливаюсь на школьном дворе. Стою у ограды, смотрю внутрь, соплю. Я не могу дышать. Ходьба меня утомляет. Мне нужно отдохнуть. Поскольку уже почти совсем темно, мне тут безопасно. Никто меня не заметит. На школьном дворе какие-то дети играют в ручной мяч. Ненавижу, как они визжат. Мне от них противно. Слишком непослушные. Достало бы мне мужества, подошел бы и поотрезал им головы перочинным ножиком. Но я трус, а кроме того, не смогу их поймать, потому что я слишком медленный и жирный. Надо мной посмеются и наплюют на меня. Я это заслужу, но все равно мне хочется их поубивать. Когда я был моложе, они прижимали меня к земле и сморкались мне в рот. Меня тошнило, а они заставляли меня есть мою блевоту и только потом отпускали. Я приходил домой и блевал в ванной сам, без распоряжений, чтобы доказать самому себе, что я способен вынести наказание и больше не доставлять никому никаких хлопот. Но их я все равно ненавидел — ведь они наказывали меня не задумавшись, только чтобы самим было приятно. А так быть не должно. Тут должно быть чувство долга. Если наслаждаешься своим чувством долга, то все в порядке, — тут тебе самое место. Мистер Мамерз — хороший, поскольку ставит меня на место. Да и свое знает.

В углу школьного двора спит алкаш. Дети его, похоже, не замечают. Просто груда тряпья и мяса. Его рот открыт — дыра в этой груде. Рот словно просит, чтобы его набили, — сам по себе, алкаш об этом ничего не знает. Вот один из мальчишек замечает алкаша. Я так и знал, что это рано или поздно случится. Именно за этим я тут и остался. Мальчишка подзывает остальных. Они толпятся вокруг алкаша. Сначала им боязно. Подбираются поближе, потом вдруг отскакивают, хихикая, и снова придвигаются. Теперь им уже не страшно. Некоторые плюют на алкаша. Он не шевелится. Первый малыш набирается храбрости. Он изо всех сил швыряет мяч алкашу в голову. Раздается резкий хруст. Мяч отскакивает высоко в воздух. Алкаш не реагирует. Ему снятся тошнотворные сны. Вот первый малыш извлекает из ширинки пенис и ссыт на голову алкаша. Все смеются. Голова дымится от горячих ссак. Малыш достает из кармана баночку жидкости для зажигалок и брызгает из нее на алкаша. Все чиркают спичками. Он становится грудой мяса, покрытой голубыми язычками пламени. Он ничего не замечает. Пламя пока не добралось до его кожи через тряпье. Детишки начинают паниковать. Они истерически орут. Боятся, что их поймают, что накажут родители. Первый малыш пытается поссать на алкаша, чтобы загасить огонь, но ссать он больше не может, поэтому убегает. Когда он скрывается из виду, я захожу на школьный двор и ссу на алкаша. Меня никто не видит. Уже темно, и уличные фонари по большей части разбиты. Я опускаюсь на колени и смотрю на него. Грязный пес, хуже меня. Воняет. Мне нравится его вонь, ибо она сладка, как и моя. Он бормочет какую-то невнятицу. Его слова — из тошнотворного сна. Я разбираю только «Пожалуйста» и «Спасибо».

Я встаю и пинаю его по яйцам. Мне интересно, отзовется ли он хоть как-то. Он слегка дергается, но ему, видимо, совсем не больно. У себя в промежности я чувствую тепло. Я смотрю на лицо алкаша. Оно сплошь изгваздано оспинами, измазано грязью. Все зубы во рту сгнили. Левый глаз затянуло тонкой желтой кожицей, под ней виднеется зрачок. Но замечаю я и другое, самое главное, и меня начинает трясти, так мне от этого хорошо: если все его уродства стереть или излечить, он станет в точности как мистер Мамерз. Мне снится сон. Я люблю его. Меня тошнит. У меня все кружится. Я понимаю, что меня вырвало. Рвота приземлилась рядом с его лицом. Я наклоняюсь и слизываю с этого лица все, что на него случайно попало. Мне уже лучше. Я пытаюсь втиснуть себя в его разум. Мне хочется обнюхать его сны. Я должен быть послушен. Он заслуживает послушания.

Я хватаю его за руку и тяну вверх. Под рукавом пальто рука у него сильная. Я счастлив. Я шлепаю его по лицу, пытаюсь разбудить. Не хочется, чтобы он хоть что-то пропустил. Он безразлично смотрит на меня, а затем проваливается в свои сны. Но похоже, сознания ему хватает на то, чтобы идти. Я увожу его и на ходу шепчу на ухо: мне жаль, что я его побеспокоил, но я сделаю так, что ему снова станет хорошо. Мы останавливаемся передохнуть у ограды. Он наваливается на нее, полубессознательный. Я всовываю язык ему в ухо, тщательно выскребаю заскорузлую серу, копившуюся там месяцами. Кажется, он этого совершенно не чувствует, но мне все равно. Я болтаю его серу во рту, пока она не разжижается, затем выплевываю обратно ему в ухо и снова всасываю сквозь щели меж зубов. Покончив с обоими ушами, я все проглатываю. Меня совсем не тошнит. Мне нравится. Я думаю о мистере Мамерзе. Ему бы понравилось, что я так поступил. Я заслуживаю его ненависти. От нее мне хорошо.

Я веду алкаша по улице, делая вид, что мы — двое пьяниц и помогаем друг другу не упасть. На ходу утыкаюсь головой ему в плечо, пряча лицо. Темно, меня никто не узнает. Скажут лишь, что видели, как он уходил с каким-то толстяком.

Мы приходим в заброшенное здание. Я веду его через пустырь перед домом. Здесь непроглядно черно. Моя вонь, кажется, нарастает. С нею смешивается его запах. Мне нравится этот новый аромат. Он удушает. Я укладываю его у стены. Он говорит: «Спасибо» — и смотрит снизу на меня. Я содрогаюсь от омерзения.

Пинком я сшибаю фанерку, которой заколочено окно, куда мне хочется влезть. Я ничего не вижу. Чиркаю спичкой и держу ее в окне. Комната завалена рухлядью, старой мебелью, гниющим мусором. Посередине — большая дыра, там, где провалился пол. Если мы в нее упадем, поломаем руки и ноги, и нас съедят крысы. Вгрызаясь в меня, они будут брызгать спермой, да и я тоже. А если будем держаться краев комнаты, двигаться по стенам, то никуда не упадем. На другой стороне комнаты, в дальнем углу — какая-то лестница. Я хочу втащить его туда. Там нас никто не потревожит. Я забираюсь через окно в дом. Руку мне расцарапывает ржавый гвоздь. Не больно. Я чую свою кровь. Запах слаще, тоньше, чем запах моего тела. Я втягиваю за собой алкаша. У меня такое чувство, будто он мне помогает, потому что оказывается вовсе не трудно. Мне легко. Я подношу спичку к его лицу. Он улыбается. Меня от этого тошнит. Он спятил. Я даже не знаю, чего ожидать. Его раскрытый рот — как дыра в полу, а в желудке у него живут крысы. Меня шатает. Я чуть не сваливаюсь к нему в рот. Он хрюкает. Я чую этот запах у своего лица. Одно слово: «Пожалуйста». Мы пробираемся вдоль стены. Наконец, доползаем до лестницы. Сейчас он уже достаточно пришел в себя и передвигается сам. Сам поднимается по лестнице передо мной. Он движется медленно, однако уверенно, будто бывал здесь раньше. При зажженной спичке он похож на обдолбанного великана. Я рад, что иду за ним. Вверх по лестнице меня тянет его вонь. Он контролирует меня.

Комната пуста, если не считать тахты и нескольких свечей на полу. Должно быть, кто-то ночевал здесь, пока не забили дом. Я зажигаю свечи и сажусь на тахту. Он подсаживается ко мне. Меня покрывает его тень. Мы не разговариваем. Похоже, он чего-то ждет. Смотрит на меня, словно пища. Он мне противен. Его запах меня удушает. Я понимаю, чего он ждет: чтобы я дал ему выпить. Нужно быстро что-то сделать, иначе он заподозрит. Он мог бы меня убить в наказание. Это меня в нем восхищает. Он может все что угодно. Он орет на меня. Я не понимаю, что он хочет сказать. Голос его — как рев. От него смердит. Он эхом раскатывается по комнате. Я давлюсь. Вытаскиваю перочинный нож и раскрытым кладу на колени. Я оцепенел. Я всегда с ним здесь был, это никогда не кончится. Он встает. Уже готов удрать, сбежать вниз по лестнице. Он провалится в дыру. Я бью его ножиком в горло. Он сразу же падает, дергается на полу, точно рыба, из его шеи хлещет кровь. Гнилостная, я давлюсь рвотой. Он сбивает свечи, которые я зажег, и затихает. В комнате совсем темно. Я ощупываю пол, подсовываю под него руку и вытаскиваю свечу. Зажигаю и подношу к его лицу. Он в точности похож на мистера Мамерза. Я счастлив. Я начинаю плакать. Я касаюсь его жестоких глаз. Я сую пальцы ему в рот. Как чудесно: его прохладный сильный язык, тот язык, что лепил слова, заставлявшие меня слушаться. Он изумителен. Я чувствую, как у меня встает. Там тепло, не как раньше. Пенис мой огромен, тверд, полон крови. Я стаскиваю с него пальто и рубашку, отшвыриваю их в сторону. Расстегиваю себе штаны, они падают на лодыжки, и опускаюсь с ним рядом на колени. Его грудь и живот тверды и сильны — совсем как у мистера Мамерза. Я стою на коленях, а моя эрекция парит над ним. Я сжимаю ее в кулаке, вспарывая ему брюшину. Вот для чего я был создан. Я счастлив. Я срезаю его кожу и мышцы, а вонь его внутренностей клубится мне прямо в лицо. Она прогоркла и остра, как винная блевота. Я пьянею от этого запаха. Я знаю, что на сей раз кончу, потому что я заслужил кончить. Я падаю вниз лицом прямо в его мягкие внутренности. Мой рот раскрыт. Я втягиваю в себя его кишки. Я пожираю самого себя. Притворяюсь, что за спиной у меня стоит мистер Мамерз и наблюдает, чтобы я доел все до конца. Я ем нечистоты. Мой желудок заполняется слизью. Я ощущаю, как становлюсь все жирнее и уродливее. Еще хуже, чем прежде. Моя вонь растворяет меня. Я зарываюсь головой еще глубже ему в кишки. Мне уже не удается различать его кишки и мою вонь. Я кончаю себе в руку, блюю в его кишки, пожираю их, блюю в его кишки, опять пожираю все это. Я тону в собственной сперме, утопая в его кишках. Съев внутренности, я принимаюсь за сердце. Затем вырезаю ему язык и тоже съедаю. Я слизываю свою сперму. Она еще не остыла. На вкус — как его кишки. Я стираю кровь с лица и на ощупь спускаюсь по лестнице, прочь из этого здания.

1983


Leave a comment

Filed under men@work

victory day

вот, закончил вчера. таких долгих прогонов у меня еще не было

 

4 3 2 14 3 2 1 by Paul Auster
My rating: 5 of 5 stars

Понятно, что для того, чтобы сохранить чистоту эксперимента, мне следовало его переводить пять лет и писать весь текст (больше 50 авторских листов) от руки. Русские издатели меня бы, правда, тогда не поняли. Роман совершенно мамонтов, средняя фраза в нем — слов 500. Остер, как Толстой, пытается впихнуть в свои предложения весь доступный его герою мир, с той единственной разницей, что это не мир Толстого, не русский мир XIX века, или что там у классика было, а мир еврейского мальчика из предместий Нью-Йорка производства конца 1940-х, со всеми вытекающими.
В общем, я пять месяцев разбирался с тем, что это такое Остер написал (помимо того, что роман он замыслил как свое литературное завещание потомству), и пришел к некоторым заключениям. Ну, перво-наперво это вообще не роман. Это эмуляция традиционного романа (что бы там ни рассказывали нам про ах-Толстого, ах-Дикенза и проч.). Ты в него погружаешься, потом оказывается, что ты читаешь сразу четыре романа, а в итоге выясняется что все-таки — ни одного, потому что он написан одним из главных героев, а это не в счет (почему — лень объяснять). Перед нами тень текста, двойной симулякр жизни (придуманной и в то же время непридуманной), вроде бы детально разработанный, но от этого не ставший литературной вселенной. Нас втянули в это нарочито замедленное повествование, но оставили ни с чем (причем, буквально, отсекают по частям, но подробнее тоже не буду, потому что выйдут спойлеры — книжка такая толстая, что еще не все ее прочли в оригинале, не понимая, стоит ли и браться; и у меня нет ответа на этот вопрос).
Эмуляция еще и потому, что характеров у Остера тут нет, природа персонажей не развивается, действие, в общем, тоже никуда не ходит, если не считать хода времени, отмечаемого скрупулезно (цифры у него вообще тут некий фетиш, но с этим пускай разбираются каббалисты и нумерологи). Картонность персонажей, правда, не очень раздражает, мы к такому привыкли, но до высот метода Пинчона Остер не поднимается, так что у него это, видимо, вышло случайно. И от такого количества слов в очередной раз понимаешь, до чего же все они обесценены. (В скобках отмечу другой недостаток — для меня лично: здесь непропорционально большое внимание уделено спорту, а, как известно, нет ничего отвратительнее и бессмысленнее в литературе, чем спорт, тем паче — в его нудных и неинтересных подробностях, даже описания секса не хуже; но это я так, к слову.)
Что еще тут делает Остер — довольно грубую попытку воссоздать романное время не линейно (как в «реалистическом» романе), не циклически-спирально (как в романе условно модернистском) и не дробно (как это сделал бы постмодернист), а альтернативно-параллельно, как в некоторой «научной фантастике». Попытка, конечно, засчитывается, но подлинным прям-таки романом «4 3 2 1» от этого не становится — это все работает только на эмуляцию («гистерон протерон» он тоже использует, но, по-моему, случайно). Видимо, это можно считать и пресловутым «метамодернизмом», но с этим тоже пускай разбираются любители. Хотя намеренное замедление темпа чтения — это у Остера от модернистов.
Также может отвратить читателя порнографичность этого текста — я имею в виду порнографию ностальгии. Создай кто-нибудь подобный текст о том же периоде в жизни СССР, к примеру, читать его было бы невыносимо, но тут у нас фоном — приятная американа. И вот мы подошли к последнему на сегодня тезису: «4 3 2 1» — если все же говорить о нем как о романе — «роман обывательский». Персонажи даны именно что на фоне истории, живут от одной «точки экстремума» к другой (а на них тот период истории США был, как известно, богат), но практически не вовлечены в них. Исторические «редакционные вставки», в общем, повторяют «википедическое знание», хотя есть моменты, когда трактовка Остера расходится с тем, что у нас бывало на самом деле, и поди знай, это у него аберрация памяти или намеренный прием.
В общем, хорошая книжка, говорю же. Может стать вполне себе интеллектуальной забавой. Для средних умов.

автор своими словами

а это заметки читателя по ходу чтения, небессмысленно

дискотека:

 

3 Comments

Filed under men@work

Michael Gira 06

Майкл Джира
ДРУЗЬЯ

Когда я вижу их, они всегда готовы дать мне повод усомниться в моей сущности, — если, конечно, я им позволю. Без вопросов: они, конечно, превосходили меня во всем — в породистости, в экономических обстоятельствах, образовании, навыках общения.

Вся штука, разумеется, в том, чтобы разработать сценарии, в которых если я и проиграю, вытерпев обычное тонко завуалированное унижение, то я выиграю.

Например, однажды они постучали в дверь моей квартиры. Я сразу же понял, что открывать не стоит, однако пути назад не было. Стук раздался, когда я стоял на коленях и блевал в унитаз. Не стоило открывать, как минимум, не почистив сперва зубы. Но сообразительность мою притупило тяжестью похмелья, и я пошел на поводу у инстинкта, не взвесив последствий.

Они принюхались к моему дыханью. Полагаю, оно было им омерзительно, но на их лицах выступила оголтело саркастичная самодовольная улыбка. Они получили доступ к тайной слабости, к той части меня, которой лучше бы оставаться скрытой от чужих глаз; это им понравилось. Они мгновенно сообразили, что а) минувшей ночью я был пьян, и что б) это мой очередной откат, а я ослаб разумом, у меня депрессия, и я, вероятно, хочу покончить с собой, и что в) характер мой крайне хил и нестабилен, я неспособен поддерживать даже минимум самодисциплины, в обладании которой я так хотел их убедить.

Как ни пытался я замаскировать свое скомпрометированное положение, я не смог уговорить их войти в квартиру. Они продолжали настаивать, что, вероятно, обеспокоили меня, что зайдут попозже, но все мы знали, что никуда они попозже не зайдут.

Чтобы выйти из ситуации победителем, хотя бы в уме, я заучил наизусть их лица до мельчайшей детали, до самого крохотного нюанса: черную загогулину волоса, растущего из его щеки, который он пропустил при бритье, бледно-розовую родинку над ее правой бровью, заметную из-под слоя кремового грима, нанесенного такой искусной толщиной, чтобы гладко сливаться с ее лбом.

Закрыв дверь, я удержал их в уме, экспонировав их образ на чистый лист тайного досье, где я держал воспоминания в целях их дальнейшего использования. Это и другие воспоминания о них я поставлю на службу себе, заставлю их себе угождать. Они так непрочны там, среди образов, которые я сохранял, даже глупы, и вовсе не опасны. Просто два человека, которые через две ночи на третью сокрушают друг другу тела под взаимно вялыми мускулами, бормоча никчемные похотливые фразы друг другу в вывощенные уши, пока оба не кончат. А потом переворачиваются на другой бок, пердя друг другу свои снотворные колыбельные.

Я это знаю потому, что однажды мне было негде спать, и они пустили меня к себе на пол в кухне, под одно ворсистое одеяло с собакой. До их кровати оттуда было всего два фута, а им не хватило благовоспитанности удержаться от своего тошнотного ритуала, пока в доме был гость. Хотя, с другой стороны, я, наверное, был для них скорее приблудным котом, которого берут в дом лишь потому, что не могут перебороть вину, когда видят, как он подыхает от голода. Скорее им, чем другом, а потому им и не было неловко от того, что я стал свидетелем их интимного чистилища.

Вот такими я их и запомню.

1986/1994


Leave a comment

Filed under men@work

Michael Gira 05

Майкл Джира
ТЕЛЕПАТИЯ

Я по другую сторону стены, слышу, вижу. Она — там, я ее чувствую, лежит обнаженная на каменной плите под термальной лампой. Ее кожа медленно сгорает. На левой руке у нее вздувается большой пузырь плоти. В лоскуте опухоли я вижу мелкую тень твари — я уже спроецировал себя из-за стены в теплое приподымающееся одеяло кожи. Мое тело — внутри ее руки, съежилось калачиком. Ногами и руками я упираюсь в стенки мембраны, пытаясь прорваться наружу.

И с каждым моим толчком она кричит.

После долгой борьбы я прорываюсь сквозь тонкий кожистый слой. Моя голова свободна, и я смотрю в ее искаженное лицо. Его структура плывет, оно заваливается на стороны. Термальная лампа медленно, один за другим сжигает слои накопившейся кожи, постепенно испепеляя внешние черты ее характера.

Она пристегнута к плите. Вопит, а тело бьется в этих узах. Ремни врезаются в поджаривающуюся плоть, как в масло. Она беспомощна, она в ловушке. Человек за стеной, должно быть, затянул эти ремни и оставил ее тут мучиться. Но теперь, если присмотреться, не похоже, чтобы такое состояние доставляло ей неудобство. Когда она заходится в крике, ее раздирает от боли, а рот превращается в рваную рану лица. Но часть ее боли, очевидно, — исступленный восторг, как блаженство, которого спортсмен достигает выносливостью.

В ее криках слышится ритм — он вроде ритма ебущейся пары, вроде того ритма, что я запомнил, как стук сердца человека за стеной, или вроде того и другого вместе, вроде новой мутации, нового звука, зажившего собственной жизнью.

Я вырываюсь из своего мешка, обернув плечи покровом ее кожи, и спрыгиваю на пол. Выхожу из ее двери и вхожу к мужчине. Становлюсь ему на грудь и заглядываю ему в рот. Язык у него свешивается на подбородок. Его лицо течет, вскипает, растворяется, как и лицо той женщины. Я встаю ему на язык. Он втягивает меня к себе в рот. Из его груди биенье сердца звучит притупленными стонами женщины.

1983/1994


Leave a comment

Filed under men@work

Michael Gira 04

Майкл Джира
ТРИ ДЕТСКИЕ СКАЗОЧКИ

1

Справа — неприступный обрыв. Его стены возносятся ввысь, изрытые сотней пещер, уводящих вглубь сплошной скалы, змеясь под плато, что сверху. У зева каждой пещеры притаились на корточках по двое-трое нагих убийц — они смотрят, как мы проходим внизу по ущелью.

Слева начинаются тропики — стена листвы и шипящего тумана. Низкий несмолкаемый рык зверя, что таится где-то за деревьями, неотступно следует за нами, подлесок шелестит, ибо зверь идет за нами по пятам.

А мы движемся дальше, и насмешки сыплются на нас с обеих сторон. Убийцы обнажают ножи, скалят почерневшие сочащиеся зубы, мягко воркуют нам, словно мы — заблудшие зверушки и еще можем к ним вернуться, приманенные к собственному убийству кротостью их голосов.

Зверь рвется вперед, высовывая из кустов свою отвратительную башку, плещет лиловым языком, хохочет, как полузадушенный младенец, а потом вдруг отступает в джунгли, и кустарники смыкаются за ним.

Одежду нашу уже давно сорвало с тел, а кожа у нас излохмачена и кровоточит. Солнце пропекло насквозь наши язвы. Мы обречены, но шагаем дальше, слишком оцепенев, слишком отупев, чтобы остановиться и отдаться в жертву.

Страх попасться этим убийцам — повиснуть на крюках, вогнанных в кожу у загривка, медленно поджариться заживо над низким пламенем, когда плоть ломтями сдирается с тела и поедается у нас же на глазах, — гонит наши ноги вперед, не дает глазам закрыться окончательно.

Мы неизбежно забредем в джунгли, где нас разорвет зверь. Он затащит нас в свою тайную берлогу и станет играть с нами, пока не надоест, а потом пожрет нас.

Но клыки, вонзенные в наши внутренности, не столь кошмарны, как ножи и костры человеческих убийц, и мы заваливаемся в кусты, побежденные, и ожидаем, когда за нами придут. И забываясь сном, мы чуем его дыхание нам в затылок, жаркое и влажное, и он тычется рылом в наши тела. И говорит с нами по-человечьи — невинным голоском маленькой девочки, успокаивая нас, утешая, тихонько посмеиваясь собственным словам.

2

Я не узнаю себя, пока не совершу деяния, меня отрицающего. Только так я стану сильным, ибо напал на то, что защищаю, ибо срезал вожделенье, не успело оно созреть. Я — жертва. Случайные вторженья опыта проникают мне в разум и преобразуют меня. Напротив, глядя на то, чем хочу обладать, я исполняюсь отвращения, ибо мне хочется впитать это в свое тело. А оно внушает мне омерзение, потому что не мое. Когда он касается меня, подталкивает меня, грубо вводит себя, я вижу в нем себя и калечу себя так же, как и ее. Я неспособен стереть свое вожделенье, пока он мне его не сотрет. Когда я — в его разуме, я — наемная убийца. Я свяжу его руки у нее за спиной, а ее руки привяжу к его ногам. Облизывая его лицо, покрывая ее щеки слюной, я туго сожму свой хуй и себялюбиво выебу самого себя в пизду, а от него уклонюсь. Исторгнув семя себе в пизду, я ухожу в ванную и сразу же тщательно вымываю его из себя, уже ощущая в себе заразу. Я спускаю в канализацию все его следы. А потом возвращаюсь в спальню и встаю над его связанным телом. Я мочусь на нее, а она изо всех сил пытается выпутаться. Ей нравится мокнуть под собственными мертвыми отходами. Он считает, что владеет мной, но я — ничто. Его не существует, он лишь вторгается в мою инверсию, эгоистично подстрекаемый мною.

3

Скованных вместе, нагих, нас провели по улицам. Тела наши докрасна сожжены солнцем, под его лучами мы провели много дней. Ночами спали, прижавшись друг к другу, под охраной, свернувшись у подножья монумента в центре города. Мы научились ненавидеть друг друга — вонь друг друга, лица, тонкие волоски на затылке человека впереди — больше, чем охранников или толпы, что над нами потешаются.

Пленник передо мной был горд. Он не хотел опускать голову, когда нас вели сквозь толпу. К этому придрались, мол, что за наглая гордыня, и несколько вертухаев сразу же принялись его оплевывать. А потом некоторые дотянулись и вспороли его бритвами, что росли у них из пальцев. Я понимал: если он упадет, потянет за собой и остальных, и всех нас разорвут на куски. Чтобы этого не случилось, я сильно пнул его в спину, и от неожиданности он качнулся вперед. Выглядел он преглупо. Толпа засмеялась: я лишь подтвердил, что мы все — безобидные идиоты, вовсе уже не опасные. Потом он сказал мне, что однажды прикончит меня во сне. Однако на следующее утро я проснулся, а он мертвый лежал рядом: ему так глубоко перерезали глотку, что голова держалась всего на одной жиле. Кто-то другой понял, что гордость его опасна для всей группы, и покончил с ним, пока не поздно.

1983


Leave a comment

Filed under men@work

Paul Éluard – Le sourd et l’aveugle

это стихотворение из “Града скорби” (1926) – вчера вдруг выяснилось, что его как-то нет на русском, т.е. я не нашел, а мне надо.

Поль Элюар
Глух и слеп

Придем ли мы к морю
С карманами звона, а море
Себе пусть ревет — или же принесем
Ему еще чище вод и безмолвней?

Вода, потирая руки, точит
Ножи. Воины в волнах оружье нашли
И сражаются им, грохоча, как те скалы,
Что разбивают суда среди ночи.

Сплошь гром и шторм. Отчего не молчанье
Потопа, всем же нам снится
Великая тишь, и мы дышим с земли
Ветром над бурными водами, ветром,

Что переползает все горизонты вдали.


Leave a comment

Filed under men@work