last day’s news

вчерашние новости:

в Питере вот что-то было вчера, но что-то еще будет

здесь, кстати, чуть ли не первый публичный отзыв на “+” от Ивана Напреенко. ну, как отзыв…

еще из вчерашнего – в Павильоне книги на ВДНХ обсуждали “Срединную Англию” Коу. даже интересно, о чем там можно было разговаривать так долго

“Лайвбук” публикует сагу про “Царя-оборванца” Джоэла бен Иззи

это первая часть

тут вторая (к первому изданию я рук не прикладывал) – ну и третья

ну и еще красивых обложек, хоть там и нет рисунков Резо Габриадзе. это первое издание “Белоснежки”. примечательно то, что автограф автора стоит всего-то 175 долларов


Advertisements

Leave a comment

Filed under talking animals

Mother|Father 04

Кэрен Джой Фаулер
ПОЛПУТИ

Гром, ветер, волны. Ты в колыбельке. Ты никогда еще не слышал такого шума и поэтому плачешь.

Тш-ш, детка. Оберну тебя одеяльцем, оберну своими руками, возьму с собой в большое кресло у огня да расскажу тебе сказку. Папа у меня слишком старый и глухой, он ничего не услышит, а ты слишком еще маленький, не поймешь. Будь ты постарше или он помоложе, я бы не стала — такая опасная эта сказка, что завтра мне придется всю ее забыть и сочинить новую.

Но если сказку не рассказать, она тоже опасна — особенно для тех, кто в ней. Стало быть, тут и сегодня, пока помню.

Начинается все с девушки по имени Мора — меня, кстати, тоже так зовут.

* * *

Зимой Мора живет у моря. Летом — нет. Летом они с отцом снимают две убогие комнатки в глубине суши, и каждое утро она ходит пешком к побережью, где весь день стирает и меняет белье на постелях, выметает полы от песка, драит все и вытирает пыль. Делает она это для множества летней публики, в том числе — и для тех, кто живет в ее домике. Отец ее работает в большой гостинице на мысу. Носит синий мундирчик, открывает гостям тяжелые двери и закрывает их за ними. По вечерам Мора и ее отец устало возвращаются к себе в меблирашки. Иногда Море трудно вспомнить, что некогда все было иначе.

Но когда она была маленькая, они жили у моря в любое время года. Тогда побережье было пустынным — сплошь скалистые утесы, леса, дикие ветра и пляжи грубого песка. Мора с утра до ночи могла там играть и не встретить ни одного человека — лишь чаек, дельфинов и тюленей. Отец ее был рыбаком.

Затем один врач, живший в столице, начал рекомендовать своим зажиточным пациентам морской воздух. Предприниматель построил гостиницу, завез песок помельче. У рыбацких причалов столпились прогулочные лодки под разноцветными парусами. Побережье стало модным, хотя с ветрами ничего не поделаешь.

Однажды к отцу Моры пришел хозяин их жилья и сказал, что сдал их домик своего богатому приятелю. Всего на две недели — и за столько денег, что не согласиться он никак не мог. Хозяин пообещал, что это случится всего разок, а через две недели они вернутся домой.

Но на следующий год он сдал домик уже на все лето — и так потом делал каждый год. Зимнюю квартплату он им тоже повысил.

Мать Моры тогда еще была жива. Она любила их домик у океана. А летом в глубине суши чахла и бледнела. Часами сидела она у окна и смотрела в небо — ждала, когда птицы потянутся на юг, лето начнет клониться к осени. Иногда плакала — и не могла сказать, из-за чего.

Но даже с приходом зимы счастья ей не прибавлялось. Чуяла она следы летних гостей, их печали и горести: сквозь них она проходила как сквозь озноб в коридорах и дверях. А когда сидела в своем кресле, загривок у нее постоянно мерз; пальцы она все время потирала друг о друга и никогда не бывала спокойна.

А вот Море нравились кусочки головоломок, что оставались после этой летней публики: странная ложка в выдвижном ящике, недоеденная банка конфитюра на полке, пепел от бумаг в очаге. Она по ним сочиняла истории о разной жизни в разных местах. О такой жизни, что истории достойна.

Летняя публика с собой привозила дворцовые сплетни и россказни из мест еще дальше. Одна женщина вырастила у себя на огороде тыкву размером с карету, выдолбила ее и устроила там себе ночлег, чего делать почему-то нельзя, и теперь приняли закон, по которому запрещено спать в тыквах. Обнаружили новую страну, где люди все покрыты волосами и бегают на четвереньках, как собаки, зато очень музыкальны. На востоке появился ребенок, на кого ни посмотрит — сразу знает, как человек умрет, а соседи так перепугались, что ребенка убили, а он и про это сам все знал. На юге вырос новый остров, сделан из чего-то твердого, поэтому не вода, и жидкого, поэтому не земля. У короля сын родился.

* * *

В то лето, когда Море исполнилось девять, мама ее вся стала одни кости да глаза, кровью кашляет. Однажды ночью подошла к ее кроватке и поцеловала ее.

— Теплей одевайся, — сказала до того тихо, что Мора так и не поняла никогда, не пригрезилось ли ей. А потом мама вышла из тех меблирашек в одной сорочке, и больше ее никогда не видели. Теперь настал отцов черед худеть и бледнеть.

А год спустя вернулся он с пляжа в большом возбуждении. В шуме прибоя он услышал мамин голос. Мама ему сказала, что теперь счастлива, и в каждой новой волне повторила. На сон грядущий он начал рассказывать Море сказки, и в них мама Моры жила в подводных дворцах и ела с золотых ракушек. А иногда в этих сказках мама Моры была рыбой. Иногда — тюленем. Иногда — женщиной. Отец пристально всматривался в Мору, не обнаружатся ли в дочери признаки материного недуга. Но Мора была папина дочка — она умела странствовать рассудком, а тела не покидать.

Шли годы. Одним летним днем прибыла компания молодых людей — Мора еще не закончила уборку в домике у моря. Зашли на кухню, скинули сумки на пол и наперегонки побежали к воде. Мора и не заметила, что один задержался, пока он не заговорил.

— А твоя комната где? — спросил он. Волосы у него были цвета песка.

Она отвела его к себе в спальню, где стены выбелены, подушки пуховые, в окне стекло повело. Парень обхватил ее руками, в ухо дохнул.

— Сегодня я буду спать в твоей постели, — произнес он. После чего выпустил ее, и она ушла, а кровь бежала в ней так быстро, что она и не знала толком, чего ей хочется больше — чтобы держали или чтоб отпустили.

Опять годы. Столица превратилась в такое место, где жгут книги и еретиков. Король умер, и королем стал его сын, только он был молодой король, поэтому правил на самом деле архиепископ. Летняя отдыхающая публика об этом — да о чем угодно — помалкивала. Даже на побережья опасались филеров архиепископа.

Парень, за которого Мора могла бы выйти, вместо нее женился на летней девушке. Отец Моры состарился и оглох, хотя если смотреть прямо ему в лицо, когда говоришь, понимал достаточно неплохо. Если Мора и переживала от того, что ее былой ухажер прогуливается по утесам с женой и детишками, если отцу ее и не нравилось, что не может он больше слышать мамин голос в волнах, они так об этом друг другу и не сказали.

В конце последнего лета гостиница папу уволила. Очень сожалеют, сказали Море, он так долго тут проработал. Но гости жалуются, что приходится кричать ему, иначе не слышит, а он с возрастом вообще, похоже, весь смешался. Не в себе, как они сказали.

Без его заработка Море и ее отцу невозможно стало платить за квартиру зимой. Вот еще одну зиму протянут, а потом уже никогда не смогут жить у моря. И про это они друг другу ничего не сказали. Отец, вероятно, и вообще не знал.

Однажды утром Мора поняла, что она теперь старше мамы в ту ночь, когда та исчезла. Осознала и то, что в ее присутствии уже много лет никто не осведомляется, почему это такая хорошенькая девушка — и до сих пор не замужем.

Чтобы стряхнуть горечь таких мыслей, она отправилась прогуляться по утесам. Ветер кусал ее и хлестал ей по щекам кончиками ее волос так сильно, что жгло кожу. Она уже собралась было возвращаться, но тут увидела мужчину, закутавшегося в огромную черную накидку. Он стоял бездвижно, глядел вниз на воду и скалы. Так близко к обрыву, что Мора испугалась, не прыгнул бы.

Ну вот, детка. Не время сейчас засыпать. Мора готова влюбиться.

* * *

Она подошла к человеку — осторожно, чтоб не испугать. Протянула к нему руку, потом взяла за плечо — прямо за толстую ткань. Он не ответил. А когда она развернула его от обрыва к себе, глаза его были пусты, лицо — как стекло. Моложе, чем она думала. Он был намного моложе нее.

— Отойдите от края, — велела ему она, и он вновь ничем не показал, что слышит, однако дал ей себя увести, один медленный шаг за другим, обратно в дом.

— Откуда он взялся? — спросил ее отец. — Надолго ли останется у нас? Как его зовут? — После чего с теми же вопросами обратился к самому человеку. Ответа не было.

Мора сняла с мужчины накидку. Одна рука у него была — рука. А вторая — крыло белоперое.

* * *

Настанет день, малыш, и ты придешь ко мне с чудесной птицей. Она летать не может, скажешь ты, потому что слишком маленькая, или кто-то кинул камнем, или кошка покалечила. Мы внесем птицу в дом, посадим в теплом уголке, устроим гнездышко из старых полотенец. Кормить ее будем с рук и оберегать ее, если сумеем, если выживет — пока не окрепнет и не покинет нас. И ты при этом будешь думать о птице, а я — о том, как Мора некогда делала все то же самое для раненого мужчины с одним крылом.

Отец ее ушел к себе в комнату. Вскоре до Моры донесся его храп. Молодому человеку она приготовила чай и постель у огня. В ту первую ночь он дрожал и никак не мог перестать. До того сильно его трясло, что Мора слышала, как верхние зубы у него стучат о нижние. Он весь дрожал и потел, пока Мора не прилегла с ним рядом, не обняла его, не успокоила сказками — некоторые были правдой — про ее маму, ее жизнь, про людей, что наезжали в этот дом и дремали в этой комнате летними утрами.

И она чувствовала, как напряжение в его теле сходит на нет. А он, заснув, повернулся набок, угнездился подле нее. Крыло его расправилось и укрыло ее плечо, грудь ее. Мора слушала всю ночь — иногда наяву, а иногда и во сне, — как он дышит. Ни единой женщине на свете не удалось бы проспать ночь под тем крылом и наутро не проснуться влюбленной.

От своих жаров и лихорадок он приходил в себя медленно. Когда окреп довольно, стал как-то примеряться к хозяйству — правда, похоже, ни малейшего понятия не имел, на чем дом держится. Одна створка в кухонном окне, например, из паза вышла, и когда на восток с океана дул ветер, вся кухня пахла солью и гудела колоколом. Отец Моры этого не слышал, потому и не чинил. А Мора показала молодому человеку, как выправить, и его одна рука была мягка в ее ладонях.

Вскоре отец забыл, до чего недавно тот появился в доме, и стал называть его «мой сын» и «твой брат». Зовут его, сообщил он Море, Сьюэлл.

— Я-то хотел Диллоном назвать, — сказал отец, — но твоя мама настояла на Сьюэлле.

Сьюэлл не помнил ничего из своей прошлой жизни и верил, что, как ему и сказали, он — сын старика. У него были такие изысканные манеры. При нем Мора чувствовала, что о ней заботятся: за нею ухаживали так, как никогда прежде. Молодой человек относится к ней со всей нежностью, какую мальчик может подарить сестре. Мора уверяла себя, что этого довольно.

Ее беспокоило грядущее лето. В их зимней жизни Сьюэлл был на месте. А вот летом места она для него не видела. Мора была на улице, развешивала стирку, и тут по ней скользнула тень: то к морю летела огромная стая белых птиц. Она слышала, как они кричат — трубят низко и звучно. Сьюэлл выбежал из дома, задрав голову, крыло его распахнулось и билось, будто сердце. Так и стоял, пока птицы не скрылись над водой. Затем повернулся к Море. Она увидела, какие у него глаза, и поняла: он пришел в себя. Мора видела, до чего это жалкое для него место.

Но он ничего ей не сказал, и она не сказала — до самой ночи, когда отец ушел к себе спать.

— Как тебя зовут? — спросила она.

Он немного помолчал.

— Вы оба так добры ко мне были, — наконец вымолвил он. — Я и вообразить не мог такой доброты от чужих людей. Мне хотелось бы оставить то имя, что вы мне дали.

— А чары можно разрушить? — спросила тогда Мора, и он смятенно глянул на нее. Она показала на крыло.

— Это? — переспросил он. — Чары и так разрушены.

В очаге рухнуло полено — вроде бы, зашипев.

— Ты слышала о женитьбе короля? — спросил он. — На ведьме-королеве?

Мора знала только, что король женился.

— Случилось так, — произнес он и рассказал ей, как его сестра ткала рубашки из крапивы, как архиепископ обвинил ее в колдовстве, и люди отправили ее на костер. А король, ее муж, сказал, что любит ее, однако ничего не сделал, не спас ее, поэтому ее братья, все до единого — лебеди, окружили ее, пока она не разрушила чары, и они снова не стали людьми — целиком, вот только у него одно крыло осталось.

Поэтому она теперь — жена короля, который дал бы ей сгореть, и правит людьми, которые послали ее на костер. Таковы ее подданные, такова ее жизнь. Мало что здесь он бы назвал любовью.

— Братьям моим все равно, не то что мне, — сказал он. — Они с нею не так близки. А мы с ней самыми младшими были.

Еще он сказал, что его братья легко вписались в жизнь при дворе. У него одного сердце к такому не лежало.

— На полпути оно: и останешься — нет счастья, и уйдешь — нет его, — сказал он. — Как у твоей мамы. — Тут Мора очень удивилась. Она-то думала, что он спит, пока она ему сказки рассказывает. Задышала Мора мелко и быстро. Значит, он должен помнить, и как она с ним рядом лежала.

А он сказал, что во сне по-прежнему летает. Утром больно просыпаться — видишь, что у тебя по-прежнему лишь неуклюжие ноги. А при смене времен года тоска — оказаться в воздухе, лететь — до того невыносима, что охватывает его целиком. Может, потому, что заклятье так до конца и не сняли. А может — из-за крыла.

— Значит, не останешься, — сказала Мора. Произнесла это осторожно, чтобы голос не дрогнул. Остаться в домике у моря — этого ей хотелось больше всего на свете. У нее и мама по-прежнему была бы, если б могли они остаться здесь.

— Есть одна женщина, — ответил он. — Я любил ее всю жизнь. Когда я ушел, мы поссорились; я не могу так этого оставить. Мы не выбираем, кого нам любить, — сказал он Море — до того нежно, что она поняла: он знает. Если любви дождаться в ответ не суждено, ей бы не хотелось, чтоб ее жалели. Таких желаний у нее не было. — Но у людей над лебедями есть преимущество — неразумную любовь они могут отложить и полюбить другого. А я — нет. Во мне слишком много от лебедя.

Наутро он ушел.

— Прощай, отец, — сказал он, поцеловав старика. — Я отправляюсь за удачей. — Он поцеловал Мору. — Спасибо тебе за доброту и сказки. У тебя есть дар — безмятежность, — сказал он. И, поименовав его, сам же и отнял.

* * *

И вот мы подходим к последнему действию. Глазки закрой покрепче, малыш. И огонь внутри умирает, и ветер снаружи. Я тебя укачиваю, а в глубине глубин ворочаются чудовища.

Сердце Моры замерзло в груди. Настало лето, и она попрощалась с домиком у моря — и ничего при этом не почувствовала. Хозяин его продал. И пошел по барам праздновать свою удачу.

— За больше, чем он того стоил, — похвалялся он всем после нескольких стаканов. — В три раза, — еще после нескольких.

Новые хозяева вступили во владение среди ночи. Держались наособицу, отчего любопытным местным было еще любопытней. Одни мужчины в семье, сообщил Море булочник. Он их в порту видел. Больше задают вопросы, чем сами отвечают. Искали моряков с судна «Le Faucon Dieu»[1]. Никто не ведал, зачем они сюда явились, как долго пробудут, но все знали, что домик у моря теперь охраняется, как крепость. Или тюрьма. И по дороге мимо не пройдешь — не один, так другой тебя непременно остановит.

Из столицы донеслись слухи: младшего брата королевы изгнали, и королева, любившая его, от этого заболела. Ее отправили в уединение до поправки самочувствия и настроения. Мора услышала это в кухне, где как раз делала уборку. Говорили что-то еще, но в ушах Моры зашумел океан, и больше она ничего не уловила. Сердце ее затрепетало, руки задрожали.

Той ночью она не могла заснуть. Встала и, совсем как мама когда-то, вышла за дверь в одной сорочке. Добрела до самого моря, но домик у воды обошла стороной. Луна проложила по воде дорожку. Мора представила себе, как идет по ней, — вероятно, это же воображала и мама. Но Мора вскарабкалась на утес, где впервые увидела Сьюэлла. И он стоял там опять, завернувшись в накидку, — точно таким она его и помнила. Мора позвала его, голос осекся, и его имя прозвучало с запинкой. Человек в накидке обернулся — он очень походил на Сьюэлла, только у него были обе руки, а лет ему было столько же, сколько ей.

— Простите, — сказала она. — Я обозналась.

— Вы Мора? — спросил он, и голос его был в точности Сьюэллов. Человек шагнул ей навстречу. — Я собирался к вам зайти, — сказал он, — поблагодарить за доброту к моему брату.

Ночь стояла отнюдь не холодная, однако сорочка на Море была тонкая. Мужчина снял накидку и набросил ее Море на плечи, словно она принцесса. Давно уже мужчины так не заботились о ней. Сьюэлл был последним. Только неправ он был в одном. Она бы ни за что не обменяла свою неразумную любовь на другую, даже если бы ее предложили со Сьюэлловой нежностью и печалью.

— А он здесь? — спросила Мора.

Его отправили в изгнание, объяснил мужчина, и любая помощь ему карается смертью. Но их предупредили. Он сбежал на побережье, и за ним гонятся филеры архиепископа, а он должен сесть на иностранное судно, с чьим экипажем братья договорились всего за несколько часов до того, как это стало незаконным. Судно должно отвезти его за море — туда, где все они жили детьми. Ему следует прислать к ним голубя с вестью, что добрался, — но никакой голубь не прилетал.

— Моя сестра, королева, — сказал мужчина, — страдает от неведения. Мы все страдаем.

А затем, не далее чем вчера, средний брат за порцию виски выпытал кое-что у моряка в порту. Моряк услышал это в другой гавани, сам свидетелем не был. И никак не узнать, сколько в этой истории правды.

Было якобы так: судно, чьего имени моряк не помнил, попало в штиль в море, которое моряк назвать не мог. Судовые припасы истощились, и команда тронулась умом. А на судне был пассажир — мужчина с недостатком развития: крылом вместо руки. Команда решила, что все несчастья у них — из-за него. Они вытащили его из постели, выволокли на палубу, заключили пари, сколько он продержится на плаву. «Валяй, лети, — сказали ему и швырнули за борт. — Улетай, птичка».

И он улетел.

Пока он падал, рука его стала вторым крылом. Какой-то миг он был ангелом. А в следующее мгновенье стал лебедем. Три раза облетел он судно — и скрылся за горизонтом.

— Мой брат уже видел рыло толпы, — сказал мужчина, — и пожалел, что сам человек. Если он снова обратился в лебедя — будет только рад.

Мора закрыла глаза. Образ Сьюэлла-ангела, Сьюэлла-лебедя она оттолкнула от себя, прочь, сделала его крохотной фигуркой в далеких небесах.

— За что его изгнали? — спросила она.

— За противоестественную близость с королевой. Доказательств никаких, учтите. Король человек добрый, но музыку заказывает архиепископ. А он нашу бедную сестру всегда терпеть не мог. Готов был верить самым грязным сплетням, — ответил мужчина. — Наша бедная сестра. Королева народа, который с радостью сжег бы ее на костре — и грел бы руки у этого огня. Замужем за человеком, который готов им это позволить.

— Он говорил, что вам все равно, — сказала ему Мора.

— Он ошибался.

Мужчина проводил Мору к ее меблированным комнатам, накидки с плеч ее не снимал. Сказал на прощанье, что они еще увидятся, но закончилось лето, настала зима, а вестей от него не было. Погода ожесточилась. И Мора ожесточилась. Жестью стала еда у нее на языке, воздух у нее в гортани.

Отец никак не мог взять в толк, почему они до сих пор живут в меблирашках.

— Мы сегодня домой пойдем? — спрашивал он что ни утро, а то и не раз. Сентябрь стал октябрем. Ноябрь — декабрем. Январь — февралем.

А потом однажды поздно ночью брат Сьюэлла постучался Море в окошко. То все обледенело — насилу открыв его, она услышала треск.

— Наутро уезжаем, — сказал мужчина. — Я зашел попрощаться. И попросить вас с отцом вернуться в домик, сразу как проснетесь, а по пути ни с кем не разговаривайте. Мы вам благодарны за то, что дали нам в нем приют, но домик этот всегда был вашим.

И он пропал, не успела Мора решить, что лучше сказать — «спасибо», «прощайте» или «не уезжайте, пожалуйста».

Наутро они с отцом поступили, как было велено. Все побережье обернул туман, и чем дальше они шли, тем гуще он ложился. А у дома они заметили тени — силуэты мужчин в дымке. Десять человек сбились вокруг еще одной фигуры — поменьше, поизящней. Старший брат махнул Море — мол, идите в дом. Ее отец направился к нему поговорить. А Мора зашла внутрь.

Летние гости иногда оставляли чашки, иногда — шпильки. Эти гости оставили письмо, колыбельку и младенца.

В письме говорилось: «Мой брат сказал, что вам можно доверить этого ребенка. Вручаю его вам. Мой брат сказал, что вы сочините историю, в которой объяснялось бы, как этот домик стал вашим, как у вас появился этот ребенок, и эта история будет до того хороша, что люди ей поверят. От этого зависит жизнь ребенка. Никто не должен знать о том, что он есть. Правда опасна до того, что ее никто из нас не переживет».

«Сожгите это письмо», — вот как оно заканчивалось. Без подписи. Почерк женский.

Мора взяла ребенка на руки. Распустила одеяльце, в которое он был завернут. Мальчик. Две ручки. Десять пальчиков. Она снова его спеленала, щекой прижалась к голове. От него пахло мылом. И очень слабо, в глубине этого аромата, Мора уловила запах моря.

— Это дитя останется, — вслух произнесла она, словно была в силах навести такие чары.

Не должно быть у ребенка матери с замерзшим сердцем. И у Моры оно треснуло и раскрылось. Вся любовь, что будет у нее когда-нибудь к этому ребенку, уже была в нем, внутри этого сердца, ждала его. Но чувствовать одно и не чувствовать другого она не могла. И потому расплакалась — наполовину от радости, наполовину раздавленная горем. Прощай, мама в замке под водой. Прощай, летняя жизнь тяжких трудов и меблированных комнат. Прощай, Сьюэлл в замке воздушном.

В дом вошел ее отец.

— Они мне дали денег, — изумленно произнес он. Руки его были полны. Десять кожаных кошелей. — Столько денег.

* * *

Когда наслушаешься старых историй, малыш, сам увидишь — доброта к чужим обычно воздается исполнением трех желаний. Обычных — хороший дом, богатство и любовь. Мора оказалась там, где никогда и не рассчитывала оказаться, — в самой середке одной такой старой сказки и с принцем на руках.

— Ой! — Ее отец увидел малыша. Протянул к нему руки, и кошели с деньгами посыпались на пол. Он прошел по ним, не заметив. — Ой! — Взял у нее спеленатого младенца. И тоже заплакал. — Мне приснилось, что Сьюэлл стал совсем взрослым и покинул нас, — сказал он. — А теперь я проснулся, и он совсем маленький. Вот так чудо — оказаться у начала его жизни с нами, а не у конца. Мора! Вот так чудо — жить.


[1] Бог-сокол (фр.).


Leave a comment

Filed under men@work

the Hungarian Naval Cavalry

послесловие для тех, кому будет лениво читать книгу

а дальше сплошные картинки, потому что в мир вернулась Френези и развлекает нас пикториалами и визуалками:

и вот статейка еще в коллекцию: “Remembering Is the Essence of What I Am”: Thomas Pynchon and the Politics of Nostalgia


а вести портового рока у нас такие:

Leave a comment

Filed under Дёма, pyncholalia, talking animals

Mother|Father 03

Майкл Каннингем
ДИКИЕ ЛЕБЕДИ

У нас в городе живет принц, у которого левая рука — как у любого другого человека, а правая — лебяжье крыло. Он пережил одну старую сказку. Его одиннадцать некогда заколдованных братьев из лебедей снова превратились в полностью оформленных видных мужчин. Женились, нарожали детей, понавступали в организации; закатывали вечеринки, от которых все были в восторге, вплоть до мышей в стенах.

А двенадцатому брату достался последний волшебный плащ — и ему не хватило рукава. И вот: одиннадцати принцам восстановили их мужское совершенство, а одному еще и маленькую тележку навалили. Так заканчивалась та сказка. «Долгое и счастливое житье» обрушилось на всех, будто нож гильотины.

С тех пор двенадцатому брату приходилось несладко. Монаршей семье не слишком-то хотелось видеть его у себя под боком — он напоминал об их столкновении с темными стихиями, ворошил их совесть: плащ-то ему с дефектом достался. Его вышучивали, утверждая, что они это не всерьез. Его юные племянники и племянницы, дети братьев, прятались, когда он входил в комнату, и прыскали в кулачок из-за кушеток и гобеленов. Вот он и стал интровертом, а потому многие начали считать, что это его лебяжьерукость — еще и признак умственной отсталости.

И в конце концов он собрал немногие свои пожитки и ушел в мир. В мире, однако, оказалось не легче, нежели во дворце. Устраиваться ему удавалось лишь на самые низкооплачиваемые работы. Время от времени им интересовалась какая-нибудь женщина — но всегда оказывалось, что ее ненадолго влекла какая-нибудь фантазия о Леде; или, еще хуже, она рассчитывала своей любовью разбить старые чары и вернуть ему руку. Долго ничего не длилось. Крыло было изящно, однако крупно: в метро с ним бывало неудобно, в такси — и вовсе невозможно. Все время следовало проверять, не завелись ли пухоеды. И если его каждый день не мыть, одно перышко за другим, оно из сливочно-белого, как французский тюльпан, становилось уныло серым, как комки пыли.

Но он еще здесь. Как-то платит за квартиру. Любовь принимает везде, где находит. Под старость стал ироничен и бодр — эдак матеро, устало. Развилось сухое и едкое остроумие. Почти все его братья во дворце позаводили себе вторых-третьих жен. С детьми не все бывает просто — их баловали и обеспечивали всю жизнь. Целыми днями принцы загоняют золотые шары в серебряные кубки либо на лету бабочек мечами рубят. А по вечерам смотрят, как перед ними выступают шуты, жонглеры и акробаты.

Двенадцатого же брата почти каждый вечер можно отыскать в каком-нибудь баре на далекой городской окраине, где обслуживают тех, кто не до конца излечился от своих заклятий и сглазов — или вообще не излечился. Есть там трехсотлетняя старуха — разволновалась, пока беседовала с золотой рыбкой, а опомнилась, лишь крича внезапно опустевшему океану: Не, погоди, я имела в виду вечно молодой. Есть лягух в венце — ему, похоже, никак не удается полюбить ни одну женщину из тех, кто приходит с ним целоваться. В таких вот местах мужчину с лебяжьим крылом вместо руки полагают счастливцем.

Если вечерком нечего будет делать — сходите отыщите его. Возьмите ему выпить. Он рад будет познакомиться, и выпивать с ним на удивление приятно. Байки отличные травит. Да и вообще ему есть что удивительного порассказать.


Leave a comment

Filed under men@work

secret squirrels

можно решить, что это тайная белочка, но это какой-то блоггер сидит с нашей книжкой в мусорном баке танке, не иначе

а тут Рей Гэррати говорит о важном и несска цитирует меня. что я имею по этому поводу сказать, я сказал у себя на телеграфе

у меня всегда возникают опасения, когда советские или русские литературоведы принимаются рассуждать о заграничных авторах. ну что они, в самом деле, могут сказать нового или интересного? получается либо воровство, как в случае с одним известным азиатским фантастом, либо глупости. вот и тут поступило подтверждение, почему не нужно читать относительно новую книжку о битниках пера некоего филолога <зчркнт> “историка философии”:

“С какой-то подозрительной регулярностью у нас издается и переиздается Джек Керуак, и, хотя он по-прежнему не переведен в полной мере, мы обладаем почти что достаточным корпусом его основных текстов на русском языке. Страшно представить, кто все это читает.”


ну и курьез:

Дёма был представлен на магнитосборнике Лео Бурлакова, предназначенного для дискотек и сельских танцев. это потому, что, как справедливо заметил продюсер,  “Roland D20” был один на всех

к вопросу о сельских танцах:

кто с такими рожами свистел в концертном зале “Россия”, совершенно непонятно (кстати, хорошая метафора для какого-нибудь будущего Слезкина – Россия не как болото или площадь на ём, а концертный зал, в котором сидят тьоти в трикотине и с халами и оплакивают горящие в Европе соборы). но мы отвлеклись. собственно, танцы там же:

Leave a comment

Filed under Дёма, talking animals

got to put my hat on

Срединная Англия” – самый русский роман Джонатана Коу – ну ок, мы знаем, кто эту дезу запустил

а тут телеграм-канал “Ум в себе” освоил “В арбузном сахаре” Ричарда Бротигана

давно не вспоминали – тут хвалят “Маккабрея”-кино (и никто по-прежнему у нас не хочет издавать “Весь чай Китая”, а это будет посильнее какого-нибудь Обри Мэтьюрина)

уличный маркетинг и прочее

вот еще прекрасного литературного трэша вам – “Куски Пинчона” Роберта Гулрика. тут же ему задают вопросы, и становится окончательно понятно, что нормальная такая центробежная телега, как бы их раньше называли

это я обнаружил примечательный блог, которым спешу поделиться: Марк Атитакис, прошу любить и жаловать. вот он праПинчона

а тут про Гэсса – для тех, кто будет изучать этого автора

заодно – про автора, о котором вспоминают нечасто, но мы-то его любим: Томас Макгуэйн

ну и Доналд Бартелми представлен в том же блоге, а также Джек Керуак и немножко про Сэлинджера


Leave a comment

Filed under gasslight, pyncholalia, talking animals

Mother|Father 02

Брайан Эвенсон
ДЫМ-УГРЮМ

Настало время, когда я, младший из двенадцати сыновей — каждый в свой черед обижал меня, — не смог больше терпеть и бежал из дома. Однажды утром взял и ушел, не разбудив ни родителей, ни братьев, как был, ничего не прихватив с собой, кроме того, что на мне. Шел я много дней, просил еды, где мог, пока не добрался до просторного белокаменного замка, укрытого от ветров горным склоном. Полная противоположность дому, в котором я вырос: там в узких комнатах нас ютилось четырнадцать, и чей-нибудь локоть непременно тыкался кому-нибудь в глаз. А здесь, подумалось мне, я смогу дышать свободно и полной грудью.

— Кто живет здесь? — спросил я у старухи, пустившей меня к себе за стол.

— Король, — ответила она. — Но он бессчастен и немного сбрендил — дочь его досталась троллю на горе. Держался б ты от него подальше — целее будешь.

— Попомните мои слова, — ответил я ей. — Я найду себе место при его дворе. — И хотя она тогда посмеялась надо мной, именно этого я и добился — поступил на королевскую службу.

* * *

Король был человеком суровым, в сужденьях своих — нервным, а окружала его дюжина советчиков да надоумщиков, которые споро наловчились свои мысли и мнения вкладывать ему в голову. Заметил я это с самого начала, но мне-то что? Служил я ему верно, строго блюл букву. Как его слуга, я занимал для него место где-то между живым человеком и бездушной мебелью. Льщу себя надеждой, что службу свою нес я до того исправно, что у него не было причины меня замечать, — пока не настал тот день, когда я на коленях приблизился к его трону и ударил челом, прося дозволения вернуться домой навестить родителей.

— Что? — смешался и удивился он. — А ты кто такой?

Я назвал свое имя, но хотя сам он некогда принял меня на службу, оно ему, похоже, ничего не сказало. Я объяснил, чем занимаюсь у него при дворе, — тут-то в глазах его и зажглось узнавание.

— А, да, — сказал он. — Свечедержец. Ты хорошо ее держал, парнишка. Да, езжай, конечно.

И я поехал.

* * *

Часто бывает так, что Смерть предпочитает пуститься в путь прежде нас, — поэтому, вернувшись, я узнал, что родители умерли. От чего, братья мои уверяли, что не знают, но глаза у них при этом бегали, и я тут же заподозрил, что они родителям как-то помогли.

— А наследство? — спросил я.

Братья признались, что они уже все поделили, сочтя — как, опять же, они утверждали, — что причин считать меня в живых у них нет. «Так они желали моей смерти, — подумал я, — а то и до сих пор ее желают. Тут нужно осторожней».

Я вынул из ножен кинжал, чтобы порезать яблоко, а после оставил лежать на столе под рукой — и лезвие поблескивало на свету, как живое.

— Так, значит, я ничего не получу? — спросил я.

Они посовещались и в итоге предложили мне двенадцать кобылиц, что привольно паслись на склонах холмов. Это, как они прекрасно знали, гораздо меньше полагавшейся мне доли, но за меня по одну сторону стола был один я, а с другой за ним их сгрудилось одиннадцать. Не повозмущаешься. Я принял их предложение, сказал спасибо и отправился восвояси.

* * *

Забравшись в холмы, я обнаружил, что состояние мое удвоилось. Каждая кобылица принесла по жеребенку, и вместо одной дюжины лошадей я увидел две. И в этой второй дюжине бегал большой серый в яблоках жеребенок — гораздо крупнее прочих, а шкура такая гладкая, что ярко сверкала, словно дрожащее стекло. Отличный он был конек, и я не удержался — так ему об этом и сказал.

Вот тут-то мне и постраннело — мир, прежде казавшийся знакомым, весь потемнел, и я начал видеть: всего, что я знал, как мне мстилось, я не знал вовсе. Ибо тот конек в яблоках, что глядел на меня своими темными глазами, выхватил меня из тела. А когда я вновь пришел в себя — оказался среди одиннадцати других жеребчиков. Стою весь в крови, а жеребчики мертвые лежат — моей рукою истреблены.

А серый в яблоках — живой, бегает от одной кобылицы к другой и сосет от всех по очереди. И он, и кобылы все — как ни в чем не бывало, я же стою весь кровью омытый, и надо мной уже мухи роятся, словно я сама Смерть.

* * *

Целый год потом я старался не думать о том, что случилось в тот ясный день. Целый год служил хозяину своему королю верой и правдой и уговаривал себя, что нипочем не вернусь на тот склон, откажусь от наследства и буду просто жить себе поживать дальше.

Но что ж это за жизнь? Я — слуга, недочеловек, вечно на побегушках у господина. Этим ли я желал стать? И что меж тем произошло с остальным мною? Не просто ли это привал на пути к другому мне?

А еще я слышал — где-то глубоко у себя в голове — ржание того серого в яблоках конька: он меня выманивал, звал. И не успел еще год бочком доскакать до туда, с чего начинался, я уже понимал: возвращаться я не желаю, но волей-неволей придется.

* * *

Поднявшись по склону, первым я увидел того самого жеребенка, серого в яблоках, что я здесь оставил. Уже годовик и уже крупней любого взрослого коня, а шкура яркая, что щит вороненый. Глаза — огненные крапины, в каждом дюйме тела под шкурой сила играет. Рядом же паслись двенадцать новых жеребят, по одному от каждой кобылы, и я подумал: «Что ж, этого серого годовичка в яблоках можно увести и продать — так с ним навсегда и разделаться».

Но едва я его взнуздал и потянул за собой, он уперся копытами в землю — и ни с места.

Поэтому я подошел к нему ближе, на ухо пошептал, сдвинуть его посулами попробовал, но он ни в какую — лишь башкой мотал да смотрел на меня этими темными, дымными глазами.

И тут во мне снова все потемнело, и потерялся я вовсе, словно душа моя сбежала от тела совсем. Я когда я, наконец, вернулся, что ж — не стоял ли я вновь среди тел, не свершилось ли снова кровавое дело? И проклял я этого конька, и кровью окрестил его Дым-Угрюмом, ибо угрюмые деянья он творил, и я сам от него впадал в угрюмие. А он и ухом не повел — лишь ходил себе от кобылы к кобыле и сосал от каждой по очереди.

* * *

Еще год беспорочной службы — и все это время рос во мне ужас: я старался не думать, что может произойти, лишь минет этот год. На сей раз, говорил я себе, — не поеду.

И все ж настал тот день, когда почуял я жаркое дыханье Дым-Угрюма у себя где-то под черепом и подал королю челобитную: отпусти мол. Отпуск был мне даден, и я выехал — и вновь оказался на склоне того холма. И был там Дым-Угрюм — он вырос уже до того, что пришлось ему опуститься на колени, не успел я и помыслить о том, чтобы сесть на него верхом. Шкура его сияла и блистала, как зеркало. В глазах клубился дым, плясало пламя — ужасно было в них глядеть. И увидел я, что на холме он — один: либо прогнал он тех кобылиц, что выкормили его, либо убил каждую по очереди и съел всех.

Он повернул голову и посмотрел на меня, и вновь в голове моей все закружилось. Не успел я опомниться, как скакал уже на нем без седла к старому дому моих родителей, где по-прежнему жили братья. Завидев его, они всплеснули руками и закрестились, ибо никогда прежде не видели такого коня, как Дым-Угрюм. Недаром боялись они — со мною на спине Дым-Угрюм подскакал к ним и каждого поверг наземь ударами копыт; хотя кричали они страшно и разбегались, от него им было не скрыться. Так что в конце остались лишь одиннадцать мертвых братьев моих и я живой.

* * *

Случилось затем и еще кое-что, но у меня язык не поворачивается рассказать. Меня по-прежнему одолевают кошмары: тот жуткий конь, вторгшись ко мне в рассудок, вынудил меня перемолоть моих мертвых братьев себе на корм. Я все время дрожал и молил его меня отпустить, но он не отпускал — конь тот был мне хозяином и не желал меня освобождать.

Истребив и употребив моих братьев, Дым-Угрюм вовсе со мною не развязался. Он заставил меня переплавить все котелки, орудия и куски железа в доме и выковать из них для него подковы. Показал мне, где братья захоронили все богатство моих родителей, все их золото и серебро, и вот из них я отлил ему золотое седло и серебряную узду, что пламенем горели издалека. А после опустился предо мной на колени, заставил сесть верхом, и мы оттуда ускакали.

С громом полетел он к тому самому замку, в котором я служил все последние годы моей жизни, и ни разу не сбился с пути, словно сказал по этой дороге всю жизнь. Из-под копыт его ввысь летели плевки камней, а седло, узда и сама шкура его блистали и пылали в лучах солнца.

* * *

Когда мы подъезжали к замку, король стоял у ворот, а советники сгрудились вокруг. Все смотрели, как Дым-Угрюм и я несемся к ним шаром жидкого пламени.

Подъехали, и король молвил:

— Никогда в жизни я не видал ничего подобного.

И тут Дым-Угрюм изогнул свою длинную шею, глянул на меня одним неукротимым глазом — и я вновь почувствовал, как утекаю из себя прочь. Не успел и сообразить ничего, как говорил уже королю, что вернулся к нему на службу и теперь желаю для моего скакуна лучшей конюшни и сладкого сена и овса. Король, вероятно, зачарованный вторым глазом Дым-Угрюма, лишь склонил пред ним голову и согласился.

Я вернулся к службе. В назначенный час зажигал королевскую свечу и нес ее за ним следом. В назначенный час я ее гасил. Все шло ровно так же, как всегда, однако — и как-то иначе. Ибо если прежде король, похоже, смотрел сквозь меня, как на кинжал или, допустим, кресло, теперь он меня замечал и даже как-то задумчиво разглядывал.

— Скажи-ка мне, — однажды обратился он, — где ты раздобыл себе такого скакуна?

— Достался мне в наследство, сир, — отвечал я.

— И больше ничего? — спросил он.

— Теперь уже — да, — неохотно признал я. — Больше ничего.

— И на что, по-твоему, такой конь способен? — спросил король.

И впрямь — на что? Не ведая, что ответить, с упавшим сердцем я лишь покачал головой.

— Не знаю, — сказал я.

— Советники мне советуют, — произнес король, — что именно такой скакун, как твой, и такой на нем всадник, как ты, потребны для того, чтобы спасти мою дочь.

Я что-то промямлил в ответ. Принцесса-то пропала еще до того, как я пришел в замок, и, честно сказать, я о ней почти совсем забыл.

— Даю тебе на это отпуск, и если тебе будет сопутствовать успех, ты на ней женишься, — сказал король, уже отворачиваясь от меня. — Но если через три дня ты не вернешься с моей дочерью, тебя казнят.

* * *

«Дым-Угрюм! — думал я. — Дым-Угрюм!» Ибо знал я, что не королевские советники тут виной, а мой же проклятущий конь, наследие мое, — это он крепчал, оставляя за собой тела без счета. И еще оставит, я был уверен, трупов стократ, а среди них, быть может, — и мой.

Я обнажил меч и отправился на конюшню, рассчитывая убить зверя. Но едва я вошел, он вздернул голову и вперился в меня своими глазами с искорками крови в них, и стал я кроток, как новорожденный ягненок. Вложил меч в ножны, взял скребницу и вычистил ему зеркальную шкуру до лоска, прежде не бывалого. И пока я чесал его так, он снова проник ко мне в рассудок, и от копыт его по всему разуму у меня остались кровавые отпечатки. Закончив его расчесывать, я уже был спокоен, исполнен решимости и точно знал, что надо делать.

* * *

И вот так мы с Дым-Угрюмом выехали из королевского дворца, и за нами темнела туча пыли. Я отпустил поводья, чтобы зверь шел сам, куда ему нужно, и конь быстро перенес меня через холм и дол, обогнул по опушке густой лес — ходко он шел, шагу не сбавлял.

Вдали меж тем, за кисеею дымки образовался очерк чего-то громадного и приземистого, оказалось — странной крутой горы. К ней мы и скакали — и вот наконец до нее добрались.

Дым-Угрюм оглядел ее снизу доверху, а затем, фыркнув и взрыв копытом землю, ринулся вверх по склону.

Однако скала была крута, как стена дома, и гладка, словно лист стекла. Дым-Угрюм как мог карабкался и взобрался довольно высоко, но затем передние ноги его соскользнули, и он покатился вниз, а с ним — и я. Как ни ему, ни мне удалось не убиться, могу приписать лишь той же темной силе, что превратила коня в эдакое чудовище, которым он стал.

«И вот, — подумал я, — Дым-Угрюму не удалось, и я теперь из-за него лишусь головы».

Но не успел я дух перевести, как конь фыркнул, взрыл копытом землю и снова кинулся на приступ.

На сей раз поднялся он выше — и наверняка бы выскочил на вершину, да подвернулась передняя нога, и мы вновь кубарем покатились с горы. «Опять неудача», — подумал я, однако Дым-Угрюм так легко не сдавался. Миг спустя он был уже на ногах, рыл землю и фыркал, после чего ринулся вперед сызнова, и от копыт его ввысь летели плевки камней. И вот теперь он не поскользнулся и не оступился, а выскочил на самую вершину. А там ударил в голову тролля копытами, я же перекинул принцессу через луку золотого седла, и мы поскакали вниз.

* * *

Здесь бы моей истории и завершиться. Я сделал все, как велено. Спас королевскую дочку и мне по праву вроде как причиталась ее рука. Как говорится, жить бы да жить долго и счастливо. По праву все должно было случиться так, будь господа так же честны и справедливы, как ожидается от их слуг. Но к исходу третьего дня, когда Дым-Угрюм и я вернулись с королевской дочерью, и конь предпочел внести нас прямо в тронный зал, король успел хорошенько подумать. Ему хватило времени пересмотреть слово, поспешно данное простому свеченосцу, и не без помощи советчиков своих он принялся выкручиваться.

Ибо, вернувшись, я напомнил ему про обещание им данное — руку его дочери, — и убедился, что король хитер стал и коварен.

— Ты меня понял неправильно, — заявил он. — Как же могу я выдать свою единственную дочь за прислужника? Если он, то есть, не докажет, что он не простой слуга?

«Что же это? — задумался я. — С какой это стати того, что мы с Дым-Угрюмом только что совершили, спасли ее, — вдруг мало, хотя другим не удавалось и это?»

Но король не обратил внимания на то, как я на него смотрел, — он был занят: слушал, что шепчут ему советчики, запоминал и твердил мне.

Нужно, говорил он, выполнить три задания. Сначала мне следует в его темном дворце заставить сиять солнце, чьи лучи не пропускает гора. Мало того: я должен найти для его дочери такого же скакуна, как мой Дым-Угрюм, — это станет свадебным ей подарком. В-третьих же… но тут я уже перестал слушать его, и повторил бы, в чем состоит третье задание, с немалым затруднением.

А договорив, король откинулся на спинку трона и поднял на меня взгляд; по лицу его размазалось довольство.

Я кивнул и поблагодарил его за терпение, после чего повернулся к выходу. И тут взгляд мой перехватил Дым-Угрюм, и меня заворожило снова.

* * *

Оглядываясь, я вовсе не удивлен тем, как все вышло. Суди сам, все до единой наши ежегодные встречи на склоне холма могли бы подготовить меня к тому, как оно все будет. Ибо через весь мой рассудок с топотом скакал Дым-Угрюм, а взор мне застила странная красная пелена. Не успел я ничего сообразить, как выхватил меч и снес королю моему голову. А следом — и головы двенадцати его советников, как ни разбегались придворные с мольбами и воплями. И наконец для ровного счета — голову его возлюбленной дочери.

* * *

Вскоре после я и взошел на трон — народ боялся перечить. Я всеми силами служил честно и льщу себя тем, что чаще так оно и было. А если нет, виноват не я, а этот серый конь в яблоках, это громадное чудовище: уставившись на меня, он зовет к крови и боли, и я понимаю, что все так же покорен ему.

* * *

Так зачем же я рассказываю это все тебе, кто будет мне служить? Почему безумный король, к чьим ногам ты припадаешь и просишь тебя принять ко двору, станет так изливать перед тобой душу? Тебя тревожит, должно быть, что он может ничего и не дать?

Нет, место будет твоим, если, выслушав меня, ты его все равно пожелаешь. Но знай, что служить ты будешь не мне. Как и я, ты будешь служить Дым-Угрюму. А он — хозяин непростой.


Leave a comment

Filed under Uncategorized

woodpeckers with acne

(еще вчера мы думали, что это удачная шуточка из “Открыто все время”, а сегодня стало ясно, что жизнь бесстыднее телевидения)

вот какую красоту продавали совсем недавно

ну и вот занимательное (дальше – по ссылке)

вот хороший журнал, кому надо: про пинчономику

маргинальное: LA PRIMERA APARICIÓN El día que Pynchon visitó Springfield

ну а здесь Денис Безносов в неудобном формате статуса фейсбука пытается охватить “Мейсона-с-Диксоном”

Александр Чанцев вдруг о Керуаке-художнике

ну и вот прекрасное о Нелсоне Олгрене (чей уже переведенный сборник рассказов у меня что-то никто никак не может купить – впрочем, оно и понятно: нормальная литература в этой стране нужна только нам и еще паре человек в братских издательствах)


Leave a comment

Filed under just so stories, pyncholalia

it’s no use, I don’t speak Morse

уже появилась в природе. тут с нею даже какие-то игрища устроили:

“Исчезнувшие империи” об “Американхе” Адичи

немного косплея (и отзыв Читателя Толстова)

Имп Плюс на орбите в честь дня космонавтиков

ну и поржать: “Ящер страсти” Криса Мура в идиотском списке

а тут очередной сладкий-котик-наш-читатель недоволен переводческими решениями в “4 3 2 1”, а сотрудник журнала “Попишем” пытается что-то ему объяснить. натурально какой-то водевиль, потому что другие клоуны тоже участвуют (ну потому что все же юмористы и критики у нас в чатике, куда ж без этого)


ладно, пока хватит, вот вам лучше новости портового рока по сегодняшнему поводу:

Leave a comment

Filed under talking animals

bad news day

а потому у нас радиомолчание

Дмитрий Савицкий умер

для меня его образ навсегда останется другим – ну, примерно, как на обложке “Вальса для К.”, а 75-летним я его не представляю

много лет назад я перевел на англо несколько его рассказов (судьба их мне неизвестна), мы какое-то время переписывались. я к тому времени, конечно, уже прочел его первый постсоветский сборник, но книжку он мне прислал:

Kwaltz

но мы так и не встретились. теперь уже когда-нибудь потом, в небесном джазовом погребке

Leave a comment

Filed under just so stories